реклама
Бургер менюБургер меню

Георг Эберс – Атосса. Император (страница 104)

18

Оставшись одна, императрица подняла руку вверх, чтобы молиться, но не нашла в своем сердце ни одного слова благодарности.

Правда, она насладилась одним часом неподдельного счастья, но как много дней, месяцев и лет, лишенных радости и полных страдания, лежали позади!

Едва признательность дружески постучалась в ее душу, тотчас же эта душа возмутилась против нее с самым горьким негодованием. Что значил какой-нибудь один хороший час в сравнении со всей испорченной жизнью?

Безумная женщина! Она никогда не сеяла любви, а теперь упрекала богов в скупости и жестокости за то, что они не дали ей до сих пор собрать жатву.

Веселый и полный надежды, Вер оставил ее; правда, преобразившееся существо Сабины тронуло его сердце; правда, он желал остаться ей верным и после усыновления; его глаза блестели. Однако же они блестели не так, как у счастливого сына; они сверкали, как глаза бойца, который может смело надеяться на победу.

Его жена, несмотря на поздний час, еще не ложилась в постель.

Она слышала, что по возвращении домой он позван был к императрице, и дожидалась его с некоторым беспокойством, потому что не привыкла к тому, чтобы от Сабины исходило что-нибудь хорошее.

Быстрые шаги ее мужа громко раздались в каменных стенах спавшего дворца. Она услыхала их издали и пошла навстречу ему.

Сияющий, взволнованный, с раскрасневшимися щеками, он протянул к ней обе руки.

Она была так красива в своей ночной одежде из тонкой белой ткани, а его сердце было так полно, что он прижал ее к груди с такой же нежностью, как в вечер после свадьбы. Она тоже любила его теперь не менее, чем тогда, и в сотый раз чувствовала себя счастливою от того, что этот неверный повеса, как шкипер после дальнего плавания, стремящийся в родную гавань, постоянно возвращается в ее объятия, к ее неизменно верному сердцу.

— Луцилла, — вскричал он, освобождаясь от ее объятий, — Луцилла, вот это была ночь! Я всегда судил о Сабине иначе, чем все вы, и с благодарностью чувствовал, что она расположена ко мне. Теперь все между нами выяснилось вполне. Она назвала меня своим милым сыном, а я ее — своею матерью. Я буду ей благодарен за это; и пурпур, пурпур принадлежит нам! Ты будешь супругой цезаря Вера, будешь наверное, если императора не устрашат какие-либо небесные знамения!

В быстрых словах, которые отзывались не только самоуверенностью счастливого игрока, но также чувством умиления и благодарности, он описал ей все, что пережил у Сабины.

Его свежая, уверенная радость заставила умолкнуть сомнения Луциллы и ее страх перед чем-то огромным, что, маня и угрожая, подходило к ней все ближе и ближе.

Перед своими удивленными глазами она видела милого ей человека, видела своего мужа на императорском троне, а себя — в сияющей диадеме той женщины, которую ненавидела всеми силами души.

Дружеское расположение ее мужа к императрице, верная привязанность, соединявшая его с нею с детских лет, не беспокоили ее. Но женщины готовы предоставить своему избраннику всякое счастье, всякий дар, только не любовь какой-либо другой женщины, и прощают ей скорей ненависть и преследование, чем эту любовь.

Луцилла была глубоко взволнованна, и одна мысль, которая несколько лет таилась в глубине ее сердца, оказалась в этот день могущественнее сдерживавшей ее силы.

Адриана считали убийцею ее отца, но никто не мог утверждать с уверенностью, что именно он, а не другой кто-нибудь умертвил благородного Нигрина[133].

В этот час ее душу с новой силой взволновало старое подозрение, и, подняв правую руку как бы для клятвы, она вскричала:

— О, судьба, судьба! Мой муж — наследник человека, который умертвил моего отца!

— Луцилла, — прервал ее Вер, — думать об этом ужасе — нехорошо, а говорить — безумие. Не говори этого в другой раз никогда, а меньше всего сегодня. Пусть то, что, может быть, случилось прежде, не губит настоящего и будущего, которое принадлежит нам и нашим детям.

— Нигрин был дедом этих детей! — вскричала римлянка с пылавшими глазами.

— То есть тебе хотелось бы влить в их души желание отомстить императору за смерть твоего отца?

— Я — дочь удушенного!

— Но ты не знаешь убийцы, а пурпур все же дороже одной жизни, потому что за него часто платят многими тысячами жизней. И затем, Луцилла… Ты ведь знаешь, что я люблю веселые лица, а у мщения мрачное чело. Позволь нам быть счастливыми, о супруга цезаря! Завтра я расскажу тебе многое еще, а теперь я должен отправиться на великолепный ночной пир, который дает в мою честь сын богача Плутарха. Я не могу оставаться с тобой, право, не могу; меня ждут уже давно. Когда мы снова будем в Риме, то никогда не говори детям о старых мрачных историях, — я не хочу этого!

Когда Вер со своими несшими факелы рабами проходил через сад Цезареума, он увидел свет в комнате, где жила поэтесса Бальбилла, и весело крикнул ей вверх:

— Добрый вечер, прекрасная муза!

— Доброй ночи, поддельный Эрот.

— Ты украшаешь себя чужими перьями, поэтесса, — сказал он, смеясь. — Не ты, а злые александрийцы изобрели это имя.

— О, и еще лучшие имена, — крикнула она ему вниз. — Чего только я не видела и не слышала сегодня, это просто невероятно!

— И ты используешь это в своих стихах?

— Лишь немногое, и то только в сатире, которую я намерена направить против тебя.

— Я трепещу.

— Надеюсь, от радости. Мое стихотворение обещает передать твое имя потомству.

— Это правда; и чем злее будут твои стихи, тем неизбежнее последующие поколения будут думать, что Вер был Фаоном[134] Сафо-Бальбиллы и что отвергнутая любовь наполнила злобой нежную поэтессу.

— Благодарю за это предостережение; по крайней мере, сегодня ты находишься в безопасности от моих стихов, потому что я устала до обморока.

— Ты рискнула показаться на улице?

— Это было безопасно, потому что у меня был надежный проводник.

— Можно спросить — кто?

— Почему нет? С нами был архитектор Понтий.

— Он знает город.

— И я с ним не побоялась бы сойти в преисподнюю подобно Орфею[135].

— Счастливый Понтий!

— Еще более счастливый Вер!

— Как мне понимать эти слова, очаровательная Бальбилла?

— Бедного архитектора допускают к себе в качестве хорошего проводника, тебе же принадлежит все сердце твоей прекрасной супруги Луциллы.

— И ей — мое, насколько его не наполняет Бальбилла. Приятного сна, суровая муза!

— Дурного сна, неисправимый демон! — крикнула девушка и быстро задернула занавеску.

XIV

Человеку, которого постигло несчастье, его будущая жизнь представляется, пока длится ночь, подобной безграничному морю, где он носится, как потерпевший кораблекрушение. Но как только рассеивается тьма, ласковый день указывает ему вблизи на спасительную лодку, а вдали — на гостеприимные берега.

Так и бедный Поллукс всю ночь до утра провел с открытыми глазами, испуская по временам тяжелые вздохи. Ему казалось, что вчерашний вечер испортил всю его будущность.

Мастерская его бывшего хозяина была для него закрыта, а у него самого не хватало даже орудий, нужных ему для его искусства.

Еще вчера он с радостной уверенностью надеялся встать на собственные ноги, сегодня это казалось ему невозможным, так как недоставало самого необходимого.

Ощупав кошелек, лежавший у него под подушкой, он, несмотря на свое горе, невольно улыбнулся; его руки опустились глубоко в потертую кожу, но не нашли ничего, кроме двух монет, которые, к сожалению, как он знал, были медные.

Откуда ему теперь взять деньги, которые он обыкновенно приносил своей сестре первого числа каждого месяца?

Папий находился в приятельских отношениях со всеми скульпторами города, которым он имел обыкновение задавать пиры, и следовало ожидать, что он предупредит их относительно Поллукса и всеми возможными средствами помешает ему снова найти место подмастерья.

Его бывший хозяин был свидетелем гнева императора против него. Это был человек, вполне способный это использовать во вред ему.

Никому не может быть выгодным то, что его ненавидит могущественный человек, а всего менее тому, который сам ждет от сильных мира милостей и щедрот.

Когда Адриану заблагорассудится раскрыть свое инкогнито, то ему легко может прийти на ум дать ваятелю почувствовать свое могущество.

Не будет ли разумнее оставить Александрию и искать работы и хлеба в каком-нибудь греческом городе?

Но из-за Арсинои он не мог оставить свой родной город. Он любил ее со всей страстью своей художественной натуры, и его бодрый дух, уж конечно, не смутился бы так глубоко и так скоро, если бы ему было возможно скрыть от себя самого, что его надежда обладать ею отодвинута вдаль происшествиями вчерашнего вечера.

Как мог он осмелиться связать ее судьбу со своей ненадежной и небезопасной участью!

Каждый раз, когда им овладевали эти мысли, ему казалось, будто пыль застилает его глаза, и он вскакивал со своей постели и то мерил большими шагами свою комнату, то прижимал лоб к холодной стене.

Мерцание нового дня показалось ему желанным утешителем; и, когда он съел утренний суп, который его мать, с заплаканными глазами, поставила перед ним, ему пришла в голову мысль обратиться к архитектору Понтию. Это была та спасительная лодка, которая манила его.

Дорида разделила завтрак с сыном, разговаривая, против своего обыкновения, очень мало, и несколько раз погладила его по кудрявой голове.