Генри Олди – Книга Тьмы (сборник) (страница 10)
Скрип половиц.
Тяжелое дыхание — криков нет, на крик нужны силы. Сил жаль.
И над жизнью-смертью, из психованного будущего самолетов и «Макдональдсов», золотой спиралью захлебывается труба Арта Фармера.
Память рассмеялась: «Помнишь?» Я улыбнулся в ответ. В театральном ставили «Дом, который построил Свифт». Меня, намекнув о пользе фехтовального прошлого, взяли на «проходняк». Роль Черного констебля. Ну, не «Кушать подано!», но что-то вроде. Две реплики в середине спектакля, потом уйти, вернуться через семь минут и заколоть Рыжего констебля, Костика Савелькина. На премьере мы с Костиком скучали за кулисами, ожидая первого антракта, и одна подружка выволокла нас в кафе «Арлекино» тяпнуть по бокалу шампанского. Тяпнули. Перекурили. Вернулись, оделись в костюмы, взяли сабли.
Все шло по плану: скучно и обыденно.
Но когда я вымелся закалывать Костика… Возможно, шампанское треснуло ему в голову. Или моча. Или авансы подружки. Но он стоял у тюремной решетки, держа саблю совсем иначе, чем мы уговаривались. Вместо кварты — прима. И детский, сумасшедший кураж во взгляде. В следующую секунду я отчетливо понял: сейчас пойду на отработанный выпад, Костин клинок рванется навстречу, под неудачным углом собьет наискосок вверх… Прямо в правый глаз. Без промаха. Азарт, чужой и страшный, охватил меня. Зал встает, повисая в паузе перед овацией, на полу лежит Костик без глаза, дура-публика балдеет от восторга…
Зал таки встал.
Это был лучший выпад в моей жизни. Костик опоздал на треть такта. Не поднявшись до уровня лица, кончик моей бутафорской сабли вошел ему между пуговицами мундира, скользнул впритирку к корпусу — и, прорвав ткань на боку, высунулся наружу.
«А-а-а!!! Браво! Браво!»
— Сука ты! — шепнул я, наклонясь к убитому, якобы щупать пульс.
— Прима? — уныло спросил труп. — Вместо кварты? С меня коньяк…
Вечером мы напились как сволочи.
Вспоминая давнюю эскападу, я поймал себя на том, что стараюсь без лишней нужды не шарить по карманам. Вот уже больше часа — стараюсь. Все время казалось: где-то там валяется резной шарик.
Из зала смотрю. Из безопасности. На шута-притворщика в моем колпаке.
Пятый ряд, третье место. Направо от прохода.
Вот как сейчас.
— …говно! Ты понял, Лерка — полное говно!
Ах, травестюхи, соль земли! Пыль кулис! Я и не заметил, когда она подошла. На сцене суетились рабочие, муравьями растаскивая выгородку, режиссер давал последние указания завпосту, синему от щетины и вечного похмелья, а Лапочка сидела рядом, нога за ногу, и излагала точку зрения.
— Кто, Лапочка?
— Я. Тебе хорошо: шебуршишь по-тихому, бабки рубишь и насрать тебе на высокие чувства! А у меня, может быть, депрессия?! Я, может быть, завтра элениума наглотаюсь и сдохну. Сорок таблеток. И в горячую ванну.
— Фталазола наглотайся. Сорок таблеток. А в ванной, Лапочка, вены режут.
— Нет, вены не хочу, — на полном серьезе сказала она. Распустила верх корсажной шнуровки, глубоко вздохнула. — Лежи в кровище… Противно. Эх, Лерик, клевый ты чувак! Простой как правда. А наш педик меня поедом ест: «Викто’ия Се’гевна! Еще ‘азик диалог с А’кашенькой! Вами не ‘аск’ыта т’агедийность мотиви’овок!» Я этот диалог уже в сортире выдаю и смываю! Трагедия, м-мать… Передача «Я сама»: как справиться с климаксом…
Педик — это был их режиссер. Аркашка — Дон Хуан, премьер-любовник на пенсии.
Клевый чувак — я.
Интересно, как она меня за глаза величает?
— Ты просто Аркашу терпеть не можешь, Лапочка. И весь тебе психоанализ.
— Точно! — Маленькая актриса вдруг завелась. Сунула в зубы сигарету, но подкуривать, провоцируя скандал со стороны «педика», не стала. Сбила в угол рта, прикусила мелкими блестящими зубками. — Лерка, ты гений! Мейерхольд драный! Аркашка меня за ляжки щупает. На коленки усадит, якобы по роли, и давай стараться! А у него ладошки влажные, липкие… Слушай, Лерка, пройди со мной диалог! Ну хоть разик! Я ж после буду под Аркашкой диалог пыхтеть, а тебя, золотого, вспоминать! Ну что тебе стоит, Лерик! Наташка твоя не ревнивая…
— Слушай, ты совсем тронулась…
— Да что ты ломаешься, как целочка! Пройди разик — и свободен. Мне разницу нужно почувствовать! Ну, просто реплики подбрасывай…
— Лапочка, я здесь по делам. Часа на два, не меньше!
— Ну и зашибись со своими делами! Лерка, родненький, я покурю, подожду…
Чего хочет женщина, хочет Бог. Выражаясь культурно, хрен отвертишься.
Как там пел Вертинский?
12
— …Ах, вот оно что! Это и есть твой гребень?
— Да! Ты слышишь — да! Я за этим приехала! Вот до чего ты меня довел! Потому что ты развратник! Ты лгун! Ты негодяй!
— Не забудь сказать, что я убийца…
В зале было темно и пусто. На сцене было темно и пусто. Ночной театр — сон разума, рождающий чудовищ. Тускло светилась внизу, у боковой двери, лампочка «Аварийный выход». Желтое напоминание о возможности дать себе расчет простым кинжалом… М-да, Шекспир оказался на редкость некстати.
— Не забудь сказать, что я убийца.
— Пошел в жопу, Лерка. Хватит.
Хотел огрызнуться, но раздумал. Лапочка чуть не плакала. За час с лишним я, садист и мироед, довел ее почти до истерики. И ничего не мог с собой поделать. У меня пропало чувство сцены. Зритель, зритель, только зритель, которому режет глаз дура-фальшь. Которого на репетиции категорически пускать нельзя. Диалог с каждым повтором становился лучше, а я — злее. Большая фальшь раздражает. Малая фальшь раздражает вдвойне — приходится вглядываться, ожидать, предчувствовать, как ждешь в анекдоте второго сапога, брошенного в стену пьяным соседом. Темнота пустой сцены оживала, делаясь реальной: нижний зал гостиницы. Пахнет кислятиной из подвалов и горелым жарким. На фоне реальности Лапочка с ее кривляньем, страстями и утрированьем жестов смотрелась белой вороной в куче угля.
Это была пытка.
Я был — палач.
— Ладно, закончили. Извини.
Ступеньки мышами пискнули под ногами. Пройдя в зал, я безошибочно нашел — пятый ряд, третье место. Минутой позже у правых кулис затлел огонек сигареты. Вопреки противопожарной безопасности. Не буду вмешиваться. Пусть курит.
— Спасибо, Лерочка… Спасибо. С меня коньяк.
Сперва я решил, что ослышался.
— Понимаешь, мне этого не хватало. Чтоб мучили. Чтоб пытали: с любовью. Чтоб… Аркашка — засранец. Мелочь вонючая. А мне нужен был Хуан. Хоть на минутку. Чтоб понять: как можно следом, по всему свету, с кинжалом в сумочке… Спасибо.
Шар-в-шаре-в-шарике…
— Иди сюда, — сказал я, чувствуя: звездочка подмигивает мне из бездны.
И она пошла. Как на привязи.
В пятый ряд, к третьему месту. От прохода — направо.
Шутов хоронят за оградой
Зрительный зал. Выгорожен «эскизом»: десяток-другой кресел, расставленных в хаотическом беспорядке, тем не менее создают ощущение большого пространства. Все внешнее освещение выключено. Сбоку раскачивается на шнуре оранжевая лампа. Блики, отсветы, тени. Падуги свисают очень низко, создавая давящее впечатление.
Валерий сидит в зале, глядя, как от боковой лестницы к нему идет Лапочка. Маленькая женщина на ходу расстегивает корсаж: она не успела переодеться в обыденную одежду. Поравнявшись с Валерием, женщина гасит сигарету о спинку ближайшего кресла. Опускается перед мужчиной на колени, спиной к зрителю.
Валерий (
Лапочка расстегивает ему брючный ремень. Не мешая ей продолжать, Валерий сперва молчит, а затем целиком вынимает ремень из петель. Держит в руках.
Раскачивается лампа.
Апельсин, удавившийся на шнуре.
Плавно, притворяясь арфой, вступает гитара. Спустя несколько аккордов, слегка гнусаво, гобой начинает тему. Почти сразу плач гобоя подхватывается стихшей было гитарой: сухая, нервная, сейчас она звучит печально, словно ветер над ивами ночного кладбища. Так они и продолжают вместе: вздох и вибрация, вопрос и ответ. Издалека, словно с улицы, доносится многоголосье оркестра. Хоакин Родриго, концерт «Аранхуэс», «Adagio». В оригинале, без джазовых шуточек. Солирует Андрес Сеговиа, «Паганини гитары», однажды на вопрос «Когда вы начали играть?» ответивший: «До рождения».
Ремень сворачивается в петлю. Остро блестит пряжка из металла.