Генри Филдинг – Избранные сочинения (страница 3)
И наверное, исключая его одного, духи-путешественники и некоторые из встреченных по пути и особенно у врат Элизиума могли иметь земных прототипов. Первых читателей «Путешествия» этот вопрос наверняка занимал. К лорду Скареду дана сноска: «...в панегирических пассажах этого сочинения всегда разумеется некое определенное лицо, в сатирических же ничего личного нет». Рассказчик явно лукавит: «панегирических пассажей» в этом от начала до конца сатирическом сочинении всего два-три. Филдинг просто-напросто интригует нас. Но некоторых действующих лиц читатель, несомненно, узнавал. Да и как не узнать в «комичном субъекте», суетящемся у Колеса Фортуны, драматурга и актера Колли Сиббера, многострадальную жертву сатирических нападок Филдинга? И все же наличие реальных прототипов не главное в сатире: пройдет время — они забудутся. Важнее задаться другим вопросом: зачем написано это произведение? Какие мысли волновали автора? И кому он доверил высказать их?
Здраво рассуждая, он должен был доверить их рассказчику, умершему от «душевной лихорадки». О нем известно мало. Скорее всего, он из числа «чердачных поэтов», что перебивались случайными работами и кончали в безвестности. Ничто не мешало Филдингу скрыться за этой «маской» — и потому, что самоуничижительные характеристики в традициях мениппеи, и потому, что кто-кто, а Филдинг знал цену куску хлеба на Граб-стрит. У рассказчика, в свою очередь, своя «маска»: он — «зритель», он добросовестно описывает все, что видит, воздерживаясь, как правило, от комментариев (в этом его отличие от «цензора нравов» в эссеистике Стиля и Аддисона, как и в эссеистике самого Филдинга). Это вполне закономерно: поза судьи неуместна в присутствии Миноса. Поскольку внешне рассказчик ничем себя не проявил, послушаем его отчет адскому судье: «Я признался, что в молодые годы отдал щедрую дань вину и женщинам, но ни единой живой душе не учинил вреда и от добрых дел не бегал, и пусть в том мало добродетели, но никому не отказывался помочь и дорожил друзьями». В этих словах обычно видят признание Филдинга в собственных молодых прегрешениях. Может, и так, но важнее, что похожие признания делались и прежде и позже. Вот, например, в фарсе «Совратители, или Разоблаченный иезуит» (1732) старый греховодник говорит: «...какие у меня грехи — разве те, что у всякого честного человека. Правда, в двадцать пять лет я питал слабость к прекрасному полу, а в сорок не мог устоять перед бутылкой, зато я всегда делал столько добра людям, сколько мог, а это главное». И много лет спустя, в «Томе Джонсе», в защиту нагрешившего героя будут сказаны такие слова: «...это недостатки юношеской несдержанности... они в нем щедро искупаются благороднейшим, отзывчивым и полным любви сердцем». Замечено, что некоторые мысли сопровождали Филдинга на протяжении всей его жизни — он постоянно возвращался к ним, словно испытывая их в новых обстоятельствах, примеряя на новых героев, и не сказать, чтобы они оставались неизменными. Здесь, например, высказывая суждение о добродетельном человеке, Филдинг обнаруживает весьма широкий взгляд на вещи: человеку с «добрым сердцем» позволительно заблуждаться. Однако в социальных трактатах конца 1740-х годов и в «Дневнике» его взгляды посуровеют, и «золотое сердце» вкупе с сомнительной моралью (полковник Джеймс в «Амелии», 1751) заслужит у него лишь ироническое отношение. А пока его оптимизм питает вера в то, что доброжелательство, открытость и, главное, добрые дела делают человека добродетельным.
Я не случайно выделил добрые дела, поскольку они-то и спасли еще одного паломника, поджидающего у врат, в котором при желании также можно видеть alter ego Филдинга. Это драматург, самонадеянно уповающий на свои сочинения, которые-де «принесли немалую пользу, славя добродетель и карая порок». Вспомним, что за плечами автора «Путешествия» десятилетие активной работы в драматургии, действенную силу которой удостоверил сам парламент, введя закон о театральной цензуре, и Филдинг мог без ложной скромности напомнить о своих заслугах. Однако доступ в Элизиум драматург получает за то, что в трудную минуту выручил друга. Не слышим ли мы здесь нотку разочарования в тех самых заслугах, которыми не грех и погордиться? Мог ли Филдинг вместе со своим героем всерьез рассчитывать на исправительную силу писательского слова? Взять хоть пресловутый закон о театральной цензуре: против него в палате лордов Ф. Честерфилд сказал одну из лучших своих речей — и что же? Закон все равно прошел. Так не впору ли усомниться в пользе сочинений, славящих добродетель? Много ли преуспели в исправлении нравов Стиль и Аддисон? Ведь Филдинг бил по тем же мишеням, что и они — за тридцать лет до него. Между тем добродетельный поступок, доброе дело, конечно, весомее самых правильных слов. И не отмени Минос свое первоначальное решение: первый же, кому пошли на пользу сочинения нашего драматурга, проведет его с собой в Элизиум, может, пришлось бы ему вечность томиться у этих врат. Однажды похожая ситуация имела место, и Филдинг, превосходно знавший древнюю литературу, мог вспомнить из Плутарховой биографии стратега Никия (XXIX): когда афиняне попали в плен к сицилийцам, их спасало от смерти знание хотя бы нескольких строк из трагедии Еврипида. Интересно, на какие мысли могла бы навести его такая параллель? Во всяком случае, было бы о чем поговорить с Еврипидом.
Но потолковать с ним не удастся: Еврипида нет среди литераторов, табором ходящих по Элизиуму. Зато есть Шекспир. При его появлении иронический тон, выдержанный в продолжение всего путешествия, сменяется на благоговейно-почтительный. Это очень дорогое имя. Наряду с Природой, которую Филдинг поминает на каждом шагу, Шекспир его постоянный — и куда более конкретный — творческий стимул. Известна его последовательная борьба за подлинного Шекспира — против сценических переделок и изданий, приготовленных руками редакторов-«педантов». Здесь эти смехотворные покушения на поэзию высмеивает сам Шекспир.
Встречей с Юлианом Отступником открывается третья часть «Путешествия», самая большая — семнадцать глав. Девятнадцать раз горемычный император перевоплощается на наших глазах (да еще о трех воплощениях не рассказано), а завершает сатиру «вставная новелла» об Анне Болейн. Юлиан клятвопреступник, его душе было суждено мыкаться по свету тысячу лет. В этот срок и совершаются все его превращения: он начал рабом в конце IV в., а кончил учителем танцев в середине XIV в.
Переводчик «Путешествия» сталкивается с трудностями, всякий раз по-разному понимая слово «character», которым пестрит этот текст: это и совокупность душевных качеств («характер»), и отдельное качество («черта»), и общественное положение героя («роль», «персонаж»), и внешний облик. Если включиться в игру и помнить, что Юлиан, претерпевая длинный ряд перевоплощений, выступает в разных ролях, то нужно признать, что этот император — характерный актер (среди императоров, мы знаем, были и актеры): в его обширном репертуаре немало выразительных ролей, да и маловыразительные персонажи уж какой-нибудь характерной чертой отмечены. И сыграны эти роли по-разному: в одной исполнитель убедителен, в другой — меньше, а третью вовсе скомкал. Как всякий актер, Юлиан не знает, кого он будет играть в очередной раз: как все, он тянет жребий и объявляется всегда в неожиданном качестве. Всего три роли отвечают его амплуа: генерал, король, государственный муж. Что можно сказать в пользу такой «театрализации» земных мытарств провинившегося императора? Прежде всего: почему Юлиан? Я не сомневаюсь в том, что вслед за А. Шефтсбери (и предвосхищая, например, А. Герцена) Филдинг видел в Юлиане просвещенного монарха и трагического героя. Однако такому Юлиану нечего делать в его загробной пикареске, и он является нам в плутовских масках, поскольку в расхожем представлении Юлиан был лицемер и притворщик, в одночасье перешедший в язычество. Одним словом, лицедей. А лицедейством был пронизан «век»: именно в это время отмечается чрезвычайное оживление метафоры «Жизнь — это Театр» («Весь мир лицедействует»). Всю первую половину века моралисты тревожно отмечали растущую моду на маскарады. Напомню, что первой публикацией Филдинга была поэма «Маскарад» (1728), а первой поставленной пьесой — «Любовь под разными масками». Тема маскарада возникает позже в романах «Том Джонс» и «Амелия». Всюду были маски. Романы и поэмы выходили анонимно (это маска!), на титуле в лучшем случае выставлялась фамилия издателя. Фигура подставного издателя обычная черта тогдашнего романа. Или памфлеты и выступления в периодических изданиях, публицистика — там сплошь псевдонимы. Несколько псевдонимов было и у Филдинга. Лицемерие (то есть лицедейство по убеждению) вещало с церковных кафедр, и то же в политике: отменным актером был Уолпол, умевший увлечь, зажечь, заговорить палату — и провести нужный билль. Тасовка мест и должностей, производимая им что это, как не перераспределение «ролей»? Все было так непрочно! Судьба самого Филдинга свидетельствует об этом красноречиво: после десяти лет в «роли» драматурга жизнь его, с какой стороны ни посмотреть, была неустроенной. Еще одна метафора была тогда в большом ходу: «Жизнь — игра судьбы». Игра судьбы и театр — это близко. Собственную эпитафию Дж. Гея «Все в свете есть игра, жизнь самая ничто...» (пер. H. M. Карамзина) можно понимать и так, и так. Капризный нрав Фортуны, вздорно раздающей счастливые и несчастливые билеты, был всем известен. Как раньше маскарад, так здесь лотерея стала знамением всевластия этой «царицы всего суетного» (Шефтсбери). Мода на лотереи и распространение азартных игр также приобрели характер национального заболевания. О превратностях судьбы не давали забыть события не столь давнего прошлого (Республика, Реставрация), регулярно освежаемые в памяти Стюартами, приходившими из Франции. Совсем свежим в памяти был крах Кампании Южных морей в 1720 г., от которого иные из пострадавших не могли оправиться еще и в 1730-е годы. Превратности судьбы («и прочее» из полного названия «Путешествия») — это ведь о Юлиане, о каждой его роли — и о всех вместе.