18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Генри Адамс – Воспитание Генри Адамса (страница 54)

18

Лондон вошел в его плоть и кровь – стал его слабостью. Он полюбил его заповедные уголки, его дома, его нравы, даже его кэбы. Он полюбил брюзжать, как англичанин, и бывать в обществе, где не встречал ни одного знакомого лица и где никем не интересовался. Настоящей же его жизнью была жизнь друзей, с их романами, удачами и неудачами, которым он глубоко сочувствовал. И когда, в конце концов, он вновь оказался в Ливерпуле, сердце его сжалось в преддверии близкой разлуки. Он двигался механически, весь какой-то сникший, хотя и сознавал, что в смысле воспитания ничего не приобрел с тех пор, как впервые, в ноябре 1858 года, поднялся по ступеням отеля «Адельфи». Он мог отметить в себе только одну перемену – вполне в духе времени. Итон-холл уже не производил на него впечатления, и даже архитектура Честера еле-еле пробуждала в нем интерес; он не чувствовал никакого трепета в присутствии британских пэров, а в основном только неприязнь к большей части тех, кто постоянно толкался на их загородных виллах. Он в такой степени стал англичанином, что, как англичане, делил общество на классы и разделял их неприязнь друг к другу и их предрассудки; он уже не был американским юнцом, благоговейно взиравшим на Англию, а оглядывал ее привычным взглядом, словно старый, изрядно поношенный костюм. Пожалуй, это и было то, что англичане вкладывают в понятие «светское воспитание». Во всяком случае, ничего иного за семь лет пребывания в Лондоне он не приобрел.

16. Пресса

(1868)

Июльским вечером, часов около десяти, в жару, от которой тропический ливень стоял парной стеной, семья Адамсов и семья Могли сошли с парохода фирмы «Кьюнард» на правительственный катер, который в кромешной тьме высадил их в конце одного из причалов на Норт-ривер. Будь они финикийскими купцами, приплывшими на галере из древнего Гибралтара в родной Тир, вряд ли берег мира, куда они прибыли, показался бы им более чужим, настолько все в нем изменилось за прошедшие десять лет. Историк государства голландского, теперь уже не историк, а дипломат, отправился в компании личного секретаря, превратившегося просто в личность, по неизвестной улице на поиски наемных карет, которые доставили бы оба семейства в Бреворт-хаус. Предприятие это потребовало значительных усилий, но увенчалось успехом. Незадолго до полуночи путешественники вновь обрели кров на родной земле.

Насколько родная их земля изменилась или продолжала меняться, они не могли судить и даже почувствовать смогли лишь частично. В сущности, и сама она знала о себе не больше, чем они. Американское общество всегда пыталось – почти вслепую, словно дождевой червь, – познать себя и понять, силясь не оторваться от собственной головы и отчаянно извиваясь, чтобы не упустить из виду свой хвост. Взятое в разрезе, оно напоминало длинный, бредущий вразброд, рассыпавшийся по прериям караван – десяток-другой вожаков ушли далеко вперед, миллионы иммигрантов, негров и индейцев тянутся в арьергарде, в доисторических временах. У этого общества было огромное преимущество перед Европой, потому что в тот исторический момент оно, казалось, двигалось в одном направлении, тогда как Европа растрачивала большую часть энергии, пытаясь осилить разом несколько противоположных. Правда, стоило Европе или Азии устремиться по единому курсу или в одну сторону, и Америка, пожалуй, утратила бы ведущее положение. А пока каждому, кто туда прибывал, следовало приискать себе место как можно ближе к голове каравана, а для этого нужно было знать, где искать его вожаков.

Угадать более или менее правильно направление главной силы не составляло труда: за последнее десятилетие отрасли, добывавшие энергию – уголь, железо, пар, – получили явный перевес над вековыми элементами экономики: сельским хозяйством, ремеслами, ученостью, и в результате этого переворота человек пятидесятых годов часто вел себя на манер дождевого червя: тщетно извиваясь, чтобы вернуться к исходной точке, он был неспособен отыскать даже собственный след. Он стал приблудным; обломком крушения, смытым или выброшенным за борт; запоздалым гулякой или цыганом-философом Мэтью Арнолда. Мир, к которому он принадлежал, кончился. Даже польский еврей, только что прибывший из Варшавы или Кракова, какой-нибудь изворотливый Исаак или Иаков, еще пахнувший гетто и извергавший на таможенного чиновника поток непонятного идиша, обладал более острым чутьем, более кипучей энергией и большей свободой рук, чем он – американец из американцев, за чьими плечами стояли бог ведает сколько поколений пуритан и патриотов-американцев и принципов, стоивших Гражданской войны. Он не жаловался, не винил свое время; ему приходилось не хуже, чем индейцам и бизонам, которых его же сородичи согнали с наследных земель. Он только горячо отрицал, что подобное положение создалось по его вине. Причина крылась не в нем и не в превосходстве его соперников. Но его заставили сойти с торной колеи, и он должен был во что бы то ни стало на нее вернуться.

Одно утешение у него все же было. Как бы мало он ни годился для предстоящей деятельности, его отец и Мотли – достаточно было на них взглянуть! – годились для нее еще меньше. Все они в равной мере были людьми из сороковых годов – милыми безделками времен Луи-Филиппа, стилистами, учеными-теоретиками, украшениями более или менее под стать колониальной архитектуре, но на Десбросис-стрит и на Пятой авеню им никогда не давали большой цены. В современном производстве они не заработали бы и пяти долларов в день. Те, кто стоил больших денег, не служили украшениями. Коммодор Вандербильдт или Джей Гулд не обладали светским шармом. Правда, страна нуждалась – еще как нуждалась! – чтобы ее хоть чуть-чуть приукрасили, но еще больше она нуждалась в энергии, в капитале, ибо то, что она получала, до смешного не соответствовало тому, что ей требовалось. Превращение американского континента, при новом масштабе человеческих возможностей, в пригодный для обитания цивилизованных людей потребовало бы таких непомерных издержек, что это разорило бы мир. Ни одна его часть, за исключением небольших прослоек Западной Европы, не была сколько-нибудь сносно оснащена даже основными предметами комфорта и удобства. А обеспечить целый континент дорогами и пристойными условиями жизни означало бы исчерпать возможности всей планеты. Такая цена казалась чудовищной представителю в конгрессе от Техаса, поклоннику простоты естественного человека. Но и глубоководная рыба с фотофором во лбу почла бы чудовищным оскорблением своего самолюбия, если бы ей лишь робко намекнули, что в небе над нею светит солнце. Увы, с того момента, как появились железные дороги, человек возжелал роскоши.

А пока наш запоздалый гуляка, сошедший в темноте с парома на Десбросис-стрит, пытался как мог увидеть себя во весь рост. Новой поросли американцев, одним из которых он был, надлежало – годились они на то или нет – создать свой собственный мир: общество, науку, философию, вселенную. А пока они не проложили еще ни одной дороги, не научились даже добывать свое железо. Думать им было некогда, и видели они – способны были видеть – лишь то, что требовалось сделать сегодня, а в своем отношении к вселенной мало чем отличались от глубоководных рыб. К тому же они решительно и резко возражали, когда их учили, что им делать и как, в особенности те, кто черпал свои идеи и методы из абстрактных теорий – исторических, философских, богословских. Они знали достаточно, чтобы знать – в их мире действуют иные силы.

Все это Генри Адамс понимал и принимал; он ничего не мог тут поделать и ясно видел: американец может сделать для себя так же мало, как он – новый пришелец. Фактически чем обширнее были его познания, тем меньше в них было проку. Общество не нуждалось в образованности и даже хвасталось ее отсутствием, по крайней мере, не стесняясь, щеголяло этим публично перед толпой. Правда, те, кто стоял во главе производства, не выдавали своих чувств, – ни пользовавшихся популярностью, ни каких-либо иных. Они без зазрения совести использовали любые средства, какие шли им в руки. В 1861 году им пришлось, свернув с основного пути, потратить огромные силы, чтобы утвердить порядок, который утвердился за 1000 лет до них и который вряд ли стоило возрождать. Ценою неимоверных затрат, грубой силы они сломили сопротивление, сохранив все, кроме самого факта власти, нетронутым, ибо иного решения у них не было. Народ и его образ мыслей оставались для них недоступны. Расчистив себе путь, общество вернулось к труду, принявшись прежде всего за то, что полагало первоочередным, – строительство дорог. Открылось необъятное поле деятельности, но сразу на все не хватало сил; и общество сосредоточило свою энергию на одном участке, называемом «железные дороги». Но и эта сравнительно малая доля стоявшей перед ним задачи оказалась все же настолько велика, что на нее ушли силы целого поколения, ибо для ее решения потребовалось создать новый механизм бытия: капитал, банки, шахты, домны, заводы, электростанции, инженерные знания, технически грамотное население – и, ко всему прочему, преобразовать общественные и политические нравы, идеи и учреждения, приведя их в соответствие с новыми масштабами и условиями жизни. Поколению 1865–1895 годов пришлось целиком положить себя на строительство железных дорог, и оно, как никто, сознавало это.