Геннадий Воронин – На фронте затишье (страница 34)
«Идите!..» А я уже не иду, а бегу. Бегу что есть мочи. Я не бегу, а лечу. Вообще я неплохо бегал, когда играл в районной футбольной команде. Но на передовой бегают по-другому. Побежишь, если пули свистят у самого уха, если холодный ветер от них подталкивает тебя в спину, придает твоим ногам необыкновенную легкость и живость.
Бегу, почти физически ощущая на себе взгляды Петрова, Демина и Усатого. Они, конечно же, наблюдают за мной. Смотрят и переговариваются. Наверное, они говорят обо мне…
Бегу… Самоходка по-прежнему не подает никаких признаков жизни. С каждой секундой я все ближе к ней. Но и пули все гуще. Только бы добежать, спрятаться за стальную броню. Она вот, уже рядом. Еще двадцать, пятнадцать, десять прыжков.
— Назад!..
Это кричат из окопа, который я собираюсь перепрыгнуть с разбега. Оттуда кто-то высовывается, машет рукой. Мелькают старшинские погоны.
«Левин! Серега!»
Проваливаюсь в окоп. Сергей хватает меня за плечи своими сильными узловатыми ручищами.
— С ума спятил! Куда под пули?!
На его правом виске расплывчатая ржавая подпалина. В белых Сережкиных волосах она сразу бросается в глаза. Нельзя ее не заметить — огненно-рыжую, с закудрявившимися кончиками белых льняных волос.
— Нельзя дальше — убьют, — уже спокойнее растолковывает Левин. — Ну что ты уставился? Укокошат в два счета. Как даст — и конец. Понял? — Старшина глядит на меня с невозмутимым спокойствием.
— Волосы у тебя обгорели.
Этого он не ждал. Искренне удивившись, Левин трогает ладонью опаленное место.
— Вроде не особенно больно. А фасад в норме?
— На лице ничего нет.
— Ну и ладно. Только щеку немножко жжет…
— Это твоя машина?
— Яковенко. Его Грибан пересадил к нам.
— А меня полковник послал узнать, почему встали на самой верхушке?
— Почему! — Левин невесело усмехается. — Болванку словили… Шаронова насмерть.
И сразу голос его становится глуше.
— Яковенко и Егор ранены. Вот он — Егорка.
Только сейчас замечаю лежащего в окопе Егорова. Лицо его неумело забинтовано от волос до самого подбородка. На бинтах и руках кровавые пятна.
— Глаз ему выбило, — хмурится Левин, снова потирая ладонью опаленные волосы.
— Совсем?
— Совсем. Левый.
— А где Яковенко?
— В машине. Мне приказал выносить Егорку, а сам остался. И Шаронов там…
Левин умолкает, садится на дно окопа в ногах у Егорки, прямо на грязное крошево из глины и снега.
— Человек был Шаронов! Человек, каких поискать… Вот такие они, дела… — Левин не поворачивает ко мне головы. Кажется, он разговаривает не со мной, а с кем-то другим, незримо присутствующим здесь.
Начинает стонать Егоров:
— Ой мама!.. Мамочка родная…
Он шарит руками по стенке окопа, по пропитанным кровью бинтам, размазывая по ним рыжеватые горошинки глины. Повернувшись на бок, Егорка тянется рукой к Левину, хватает его за колено и выдавливает из-под бинтов просительно-жалобным тоном:
— Сереж, ты правду скажи… Скажи. Не надо обманывать…
— Ну зачем мне обманывать? Какой интерес?! — Левин легонько, успокаивающе гладит его по плечу. — Я сказал тебе, правый целый. Честно.
Он говорит грубовато для такой обстановки. И в то же время просто, проникающим в душу голосом, каким говорят искренне и только правду.
— Вечером в медсанбат отправлю. Там перевяжут. И все хорошо будет. Подлечишься, домой поедешь. Тебе повезло. А ты панику на всю передовую развел…
Егорка умолкает. Видимо, немножко успокаивается. Лихорадочно ощупав бинты, он снова ложится на спину.
Левин поворачивается ко мне:
— Ты с нами останешься?
— Нет. В машину пойду. Полковнику надо подробности доложить. Поговорить с Яковенко надо. Потом обратно.
— В коробке нечего делать. Я тебе все рассказал. Подстрелят как зайца.
— Не успеют. Я в три секунды…
— Подожди. Я сам. Лейтенанта надо уговорить, чтобы вылез. А может, помочь ему надо. Сгорит ведь…
Но я уже выбрал углубление в стенке окопа. Ставлю в него левую ногу — для толчка. Самое главное, оттолкнуться резче, сильнее и сразу же взять разбег…
— Один пулемет откуда-то бьет. Один-единственный, — ворчит старшина. — А головы не поднять. А под пули лезть глупо. Ты что дуришь?! Назад, тебе говорят!
Но я уже выскочил из окопа и набираю скорость, чтобы с разбегу вскочить на машину. Рывок вперед — вверх. Нога твердо стоит на броне. Только бы не соскользнула! Нет, все нормально. Прямо передо мной распахнутый люк. Несколько пуль ударяются в стальную броню и, разноголосо взвизгнув, рикошетом отскакивают прочь.
«Ага, спохватились!»
Ныряю в люк. Вниз головой. Не сломать бы ребра об орудийный замок. Надо крепче схватиться за край брони. Успеть перевернуться ногами вниз. Есть! Но пальцы соскальзывают. И, сжавшись в ожидании удара, срываюсь в люк. Падаю на что-то мягкое и сырое. Прямо подо мной рядом с откатом орудия лежит на спине Шаронов. Его черная танковая кирзушка на животе и груди изрешечена осколками. В больших и маленьких рваных отверстиях сгустки запекшейся крови. И только на лице ни кровинки. Оно уже подернулось мертвенной бледностью, которая еще отчетливее выделила густые темные брови.
С места механика-водителя на меня безучастно глядит командир орудия Яковенко. Левая рука лейтенанта от плеча до локтя обмотана бинтами и привязана ремнем к шее. Правая — на рычаге.
Внезапность моего появления его нисколько не удивляет. Он понимает меня с полуслова.
— Вот посмотри.
Внизу перед креслом водителя, там, где сидел Шаронов, рядом с нижним срезом брони зияет дыра, в которую свободно пролезает рука.
— Видишь, что получилось…
Он поворачивается к Шаронову, хмуро смотрит на труп.
— И рычаги заклинило. Только первая передняя скорость осталась. Будто насмех.
Яковенко говорит, что ехать вперед с черепашьей скоростью — это самоубийство. Повернуть назад? Придется развертываться на месте. Тогда жди вторую болванку в борт. Не успеют в борт — ударят в мотор. Броня сзади нежнее.
Он что-то колдует над паутиной разорванных осколками проводов. Пробует здоровой рукой рычаги. Выжимает сцепление. Мотор оживает. Машина сотрясается от рокота двигателей. Но сколько бы Яковенко ни дергал рычаг, сколько бы ни выжимал газ, сердце самоходки работает в одном и том же неторопливом, замедленном ритме.
— Может, на первой попробуем, а? — спрашивает лейтенант. И по тону вопроса я понимаю, что совет мой ему не нужен. Просто он высказывает вслух свои мысли. После сильного нервного потрясения, которое благополучно кончается, люди часто становятся не в меру разговорчивыми: это я уже видел. Так и теперь.
— Давай попробуем назад, а? — Глаза лейтенанта загораются хищным огнем. — Только ты вылезай. Вдвоем незачем рисковать.
Я отрицательно качаю головой. Откровенно говоря, мне не хочется лезть под пули. Здесь как будто надежнее. К тому же я понимаю — Яковенко не до меня. Он по-прежнему продолжает говорить сам с собой:
— Машину бросать нельзя. Расстреляют ее. А так, может, не попадут. На худой конец, я вылезу через передний. А Шаронову все равно уже. Вот здесь он сидел, где я сижу. Вот видишь, какая дыра. А ты, Дорохов, выходи. Не хочу тебя на душу брать.
— Не пойду. Если подожгут, вы один не вылезете…
Говорю это как можно тверже. Я знаю, что говорю правду: ему и сейчас не вылезти одному.
Яковенко пристально глядит на меня своими добрыми карими глазами и тянется здоровой рукой к рычагам.
— Только бы сразу в борт не влепили. А там плевали… Там не страшно…