реклама
Бургер менюБургер меню

Геннадий Васильев – Путешествие в Русскую Америку. Рассказы о судьбах эмиграции (страница 64)

18

Такая вот неожиданная встреча на книжной ярмарке. Кто она, эта женщина? Какова степень ее родства с известным деятелем 60-х годов прошлого века? Но ведь и в этой семье, по-видимому, что-то было. Если не документы, то какие-то предания. И вот четвертое или пятое поколение — и уже ничего. Ни одного русского слова. Крайний случай. Но фамилия держится — Лорис-Меликова.

Хотя большинство русских помнят свое родство. Но куда девать семейные бумаги? Ведь о существовании маленьких русских музеев еще надо быть осведомленным, надо знать их адреса. И еще надо быть уверенным, что твой дар, ворох бумаг, примут, что они представляют историческую ценность. Как в этом разобраться? И кому? Дети, внуки, правнуки эмигрантов часто далеки от проблем русской истории. И, надо признаться, за минувшие десятилетия наша страна сделала немало, чтобы потомки эмигрантов не чувствовали своей сопричастности к судьбам Родины.

Если задуматься, какое тягостное положение сложилось! Какой отрыв от родных корней в этих музеях! Как сейчас, когда меняется наше отношение к эмиграции, дико и странно становится, что в этих музеях практически не бывают советские люди. Во всяком случае, до самого недавнего времени подобные посещения никому и в голову не приходили. Ибо неукоснительно продолжал действовать все тот же принцип — это места, где окопались наши классовые враги. А к классовым врагам, как известно, ни шагу! И они к себе на порог не пустят. А если вдруг забредешь, сколько неприязненных взглядов в спину. И эта взаимная неловкость почти всегда, почти везде.  Между русскими людьми. Почти все они родились уже в эмиграции, ушли на пенсию, у многих и родственники у нас в стране, братья, сестры, племянники. Некоторые к нам ездят, и довольно регулярно. Но входишь в музей — и начинается: «У нас, знаете ли, большая коллекция портретов последнего государя… нам подарили. Один человек собирал всю жизнь его портреты, завещал в музей». Ну портреты, ну табакерки, чашка, из которой пил царевич, коврик, на котором молился Николай II. Почему это мешало нам разговаривать? Почему так непривычно и трудно было находить общий язык не с американцами, — с русскими людьми, людьми, сохраняющими нашу культуру за рубежом?

В русском музее Сан-Франциско мы прочитали плакаты, написанные крупными буквами: «Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно. Пушкин». Дальше: «Музей принадлежит всем и каждому, кто сохранил в себе чувство уважения к родной культуре и истории». И последний плакат: «Музей русской культуры служит интересам всей российской эмиграции».

Кто их сочинил, эти плакаты? Кто аккуратно, от руки, написал тушью, кто повесил?

Шел восемьдесят шестой год, когда мы впервые побывали в этом музее. Нас встретил невысокого роста старый человек в сером костюме и черном берете. Большое, чуть одутловатое лицо, серые холодные глаза, высокие скулы. Глаза его смотрели на нас изучающе и отстраненно: директор музея Слободчиков принимал нас, лишь уступая натиску все того же профессора Николая Ивановича Рокитянского. Николай Иванович жаловался, что русские советские до сих пор ни разу не бывали в музее («боятся они, что ли?»), но это неправильно, и все патриоты («а ведь мы патриоты, правда?») должны знать об этом музее и гордиться верностью русских людей своей культуре.

Мелкими шагами ходил по музею Николай Александрович Слободчиков, показывал свои сокровища, мы ходили за ним следом. А по огромной комнате, которая, собственно, и составляет экспозицию музея, размашисто вышагивал Николай Иванович, высокий, загорелый, несдержанный, полная противоположность невозмутимому Слободчикову, и шумно восхищался новыми поступлениями. Слободчиков был корректен, сух, но временами увлекался, рассказывая историю того или иного экспоната, тут же одергивал себя и снова увлекался. По узкой крутой лестнице мы поднялись в комнату, где хранились архивы. На длинных полках стояли разобранные и неразобранные ящики — и архив химика Ипатьева, и художника Чели-щева, и часть архива П. А. Столыпина, переданного музею его дочерью… Чего только не было на полках, а времени у нас мало, да и Николай Александрович явно не склонен что-то открывать и показывать, он и так сделал слишком много — принял в своем музее гостей из Советского Союза.

Он попрощался с нами любезно, прохладно, отстраненно. А на первом этаже, из библиотеки, уже выглядывали какие-то люди. Нас разглядывали, мягко говоря, с недоумением, а Николай Иванович между тем со свойственной ему шумной общительностью пытался нас представить. Но с нами не знакомились, руки не подавали. Шли первые дни аварии в Чернобыле, положение было напряженным. Где бы мы ни появлялись: и на лекциях, которые читали в Южнокалифорнийском университете, и на лекциях в церквах, нам задавали бесчисленные вопросы, на которые так трудно было отвечать в самые первые дни. Больше всего мы сталкивались с выражением сочувствия со стороны американцев. В Русском центре тогда, в тот первый свой визит, сострадания мы не ощутили.

Через год к Слободчику наведался Геннадий Васильев. Полным ходом шла перестройка. И Николай Александрович был уже гораздо мягче, охотнее показывал и рассказывал.

— Вы давно заняты музеем? — спросил я. (В прошлый наш приезд он вел себя так, что любые вопросы личного характера были просто-напросто исключены.)

— Я присоединился к нему в 1951 году, — охотно ответил Слободчиков.

— А разве в это время музей уже был основан?

— Да, незадолго до того, в 1948 году. Музей затеял Петр Филаретович Константинов. До этого в Сан-Франциско существовал только исторический кружок, интересовались они в основном Форт-Россом. А я в Шанхае тоже состоял в историческом кружке. Приезжаю и узнаю, что Константинов — бывший агроном и служил в России у моего дяди, директора департамента земледелия. Дядя мой Дмитрий Яковлевич Слободчиков был большой знаток, начинал при Столыпине, помогал ему в реформах, хорошо относился к крестьянам, Советы его не арестовали. Константинов, узнавши, что я его племянник, воспылал ко мне любовью и втянул в музейные дела. — Николай Александрович впервые за время нашего знакомства улыбнулся. — Правда, я сам с удовольствием втянулся. Стал вице-председателем, потом сделался председателем, в 1965 году. С тех пор и состою директором.

— А не трудно? Большая нагрузка…

— Устал, знаете ли. А замены пока нет… А так, пора на отдых, буду просто помогать.

— Николай Александрович, как все это начиналось? — спрашивал я, пока мы ходили по уже знакомому мне залу. — Вот я вижу, экспозиция сильно обновилась. Значит, у вас огромное собрание!

— Огромное, — согласился Николай Александрович с заметной гордостью. — Мы сами плохо себе представляем, какими богатствами владеем. До сих пор не все обработали. Константинов, надо сказать, начинал деятельно. Обратился с письмами к важным эмигрантам — к Ипатьеву, Гречанинову, Сикорскому, Александре Толстой… Ну и пошло. Гречанинов сразу прислал нам массу своих сочинений, написанных его рукой. Много прислал профессор Ипатьев. Сикорский посылал свои конструкции, документы, старые фотографии. Помогал деньгами.

— Он вообще многим помогал.

— Да, Сикорский был щедрый человек. Он и Толстовскому фонду жертвовал. Был еще такой Анатолий Степанович Лукашкин, он был важный деятель в Харбине, куратор изучения Маньчжурского края. Он передал музею восемьдесят работ о Харбине. К нам буквально потекли материалы. — Николай Александрович снова улыбнулся. — Знаете ли, у нашего директора Константинова была такая особенность: он любил работать ночью, ну и ночами он писал письма. Он их столько рассылал по всему миру, что вначале мы даже не успевали регистрировать подарки, только собирали и собирали. Много получали из Парижа. Из Польши получили архив дочери Александра II, ее переписку с отцом. Она сейчас у нас.

— Сколько же вас было тогда? Ведь все добровольцы, все где-то работали?

— Конечно, и я работал, и очень напряженно. Я вам так скажу. Нас было человек десять, собирались мы постоянно, несколько раз в неделю, но не управлялись. Конечно, из-за этого мы многое утратили. Да и не всегда были честные работники. Помогала нам одна старушка, ей было 94 года, очень бодрая, на нее наехал автомобиль, умерла. Одинокая была. Город отдал нам ее библиотеку, среди книг нашли наши, очень ценные. А грабежи? Украли коллекцию монет. Коллекцию кокард. Конечно, Русский центр теперь в черном районе, здесь опасно по вечерам.

— А раньше что было в этом здании?

— Раньше здесь был немецкий клуб. Немцы построили его в 1910 году. А в 1939-м продали русским за сорок одну тысячу.

— Всего? Такой огромный дом?

— Тогда это были большие деньги. Русские выплачивали много лет. Что теперь доллар? Копейка! Теперь только построить наш дом будет стоить миллионы. С тех пор, пожалуй, с начала войны, и обосновался здесь Русский центр и существует то с удачным правлением, то не очень. Сейчас у нас во главе стала молодежь. Я настаивал, чтобы молодежь взяла дело в свои руки. Ну а что касается до музея, то мы начали приводить его в порядок с 1965 года. Видите, сколько лет пытаемся, а до конца еще далеко. Я страдаю, стараюсь побыстрее, да не выходит. Перестраиваем библиотеку, вы же видели, большая хорошая комната, а в беспорядке. У нас же работает много ученых, им просто негде расположиться. А что делать? Нанимать людей дорого. Я вас познакомил с Николаем Петровичем Лапикяном? Изумительный человек! Ему восемьдесят два года, а он все сам переделывает для библиотеки, строит новые полки. А архивы? Тоже, знаете ли, проблема. Умирают старые люди, можно сказать, последние родившиеся в России. Завещают свои архивы. Умер недавно Аполлон Александрович Соллогуб, он был здесь редактором газеты. Нам сдали тридцать пять ящиков его архива. Кто будет разбирать и описывать? Умер Лукашкин, я вам о нем говорил. Завещал нам пятнадцать ящиков своих бумаг.