Геннадий Васильев – Путешествие в Русскую Америку. Рассказы о судьбах эмиграции (страница 21)
— А ферма?
— О, эти времена я хорошо помню! Завели там курятник, пару коров, приезжали казаки из хора Жарова и пахали землю. Они первыми вспахали, чтобы посадить пшеницу и кукурузу. Много народу включилось.
— А куда девали продукты?
— Позвольте, очень просто. Куры несли яйца, — тут Михаил Григорьевич снова начал смеяться. — Татьяна Шалфус каждое утро уезжала в контору в Нью-Йорк и по пути развозила яйца по лавкам. Это, знаете ли, для наших дам была большая морока. Яйца надо было промывать, просвечивать, потому что в Нью-Йорке яйца с кровью внутри не принимаются, это некошерная пища. Татьяна была очень энергичная, очень. Корзинку в руки и поехала.
— А деньги? Появились?
— Мало, денег было мало. Яйца, молоко, люди понемногу жертвовали. А Татьяна давай добиваться официального признания фонда в Вашингтоне для избавления от налогов. Потом получила право на какие-то пособия. Война в Европе уже шла, первые русские беженцы уже были. И тут началась война Гитлера с Советской Россией. И вышел большой спор. Многие сказали: «Мы русские, теперь мы должны помогать Родине, даже если мы монархисты. Надо спасать Россию!» Некоторые князья возглавили «Общества помощи», многие начали посылать посылки. А Татьяна уперлась: «Ни одной копейки!»
— Как же так? — невольно воскликнула я. — Как же можно? В такие времена?
— Вот и многие тоже говорили: «как же так?» — Михаил Григорьевич погрустнел, он не любит касаться «неприятных моментов». — Словом, шли тяжелые споры, Татьяна заняла непопулярную позицию. Она говорила: «В Европе война, много русских интеллигентов в ужасном положении. А русские из Польши, Югославии? А русские из этих стран, которые уже стали военнопленными в Германии? Кто им поможет?» Татьяна сказала: «Надо помогать военнопленным, я боюсь, что наши посылки в Россию пойдут верхам, а не простым людям». У Татьяны было такое мнение. А многие все равно начали посылать посылки, моя мама, например, нашим родственникам.
— И они доходили? — удивляюсь я. — По частным адресам? Из Америки?
А Михаил Григорьевич удивляется моему удивлению:
— Во время войны все доходило. Многие тогда посылали посылки родне. А Татьяна Шалфус снова в Вашингтон — добиваться для Толстовского фонда права работать в Европе. Это было трудно, но своей энергией она добилась.
— А первые жильцы? — спрашиваю я. — Они уже появились?
— Ну как же, в самом Нью-Йорке с самого начала было много желающих. Моя мама жила на ферме всю войну, я к ней прилетал отовсюду, со всех фронтов. Несколько людей построили здесь дома на свои деньги…
— А Александра Львовна занималась фермой?
— Да, и читала лекции, много писала, статьи, мемуары. Она мне всегда говорила так: «Миша, когда я устаю работать головой, я даю моей голове отдых, работая руками, я ухожу на огород». Мы с вами потом к ее домику сходим.
— Она вас, наверное, любила?
Михаил Григорьевич безмятежно улыбается:
— Люди меня почему-то любят. А с Александрой Львовной у нас была дружба, она знала, что я принимаю большое участие в фонде, ну, понимаете, кого-то привести, заинтересовать, познакомить, если благотворительный вечер, собрать как можно больше людей, тут я сразу, знаете ли, все бросал: для России, для русского дела… Так меня родители воспитали.
К Михаилу Григорьевичу все чаще подходят, заговаривают, я продолжаю мучать его своими вопросами, а он, человек деликатный, вынужден отвечать, хотя ему давно стало скучно, ему хочется порхать, шутить, веселиться, а тут я привязалась, неуклюжая надоеда из Москвы со своими неуклюжими вопросами. Наконец он вырывается от меня и убегает мелкими шагами — стройный в свои восемьдесят три года, с прямой спиной, в ослепительно белом костюме, яркой синей рубашке, в белых модных башмаках.
Я побродила по лужайке, присела за один из столов. Соседом моим оказался сухощавый человек из той породы людей, о которой принято говорить: без возраста. Загорелое, удлиненное лицо, пронзительно голубые глаза в густых черных ресницах. Большая клетка пиджака никак не соответствовала выражению лица, очень русскому, добродушно-удивленному.
— Вы из Москвы? — обрадовался он. — А я кадет, закончил Кадетский корпус в Югославии, Владимир Ро-жанский меня зовут. Как хорошо, что вы из Москвы, у меня к вам масса вопросов. Сейчас, сейчас…
Он уходит и тут же появляется с целой компанией:
— Все мы кадеты, а это наши жены. — И вся компания принимается с любопытством меня разглядывать.
— Мы все родились за границей, — говорит одна из женщин на очень чистом русском языке. — Кто в Югославии, кто во Франции, живем теперь здесь, после войны приехали. А мы в Россию собрались. Первый раз в жизни. Какие нам брать с собой подарки, может, посоветуете?
— А у вас есть родственники? — спрашиваю я.
— Нету, — с сожалением отвечает черноглазая, веселая, похожая на украинку женщина.
— А кому ж тогда подарки?
— А кого встретим, — смеется она, — в отеле, на улице… нашим русским девочкам. Мы хотим хорошие, нужные подарки привезти, туфли будем дарить…
— Подождите, — перебивает женщин мой знакомый кадет в клетчатом пиджаке. — У меня в Москве двоюродная сестра, Варенька, мой отец ей писал, а я ее потерял, а другие наши родственники не дают мне ее адреса. Может, я так думаю, из ревности? — Голубые глаза в черных стрелах ресниц хитро прищуриваются. — Вы как полагаете?
Разговор о ревности между людьми, никогда в жизни не видевшими друг друга, приходится прервать: всех зовут к обеду. Подходят Леонтьевы, мы сверяем номера столов, нет, к сожалению, мы сидим порознь. Откуда-то, как из-под земли, появляется Михаил Григорьевич, берет меня под руку, торжественно ведет по тропинке, усаживает за стол:
— Ловите момент! — советует он. — Будем веселиться! — Оркестр начинает играть попурри из советских песен. Репертуар Утесова, Бернеса, в основном военные песни. Публика танцует. Танцует президент Теймураз Багратион, танцует Владимир Голицын, один из самых активных членов русской колонии, обозначенный в сегодняшней программе праздника как «мастер церемонии». Голицын — и церковный староста в русском соборе, и казначей, и организатор благотворительных балов. Танцует Андрей Кочубей со своей женой. С ними обоими я шапочно знакома давно, как говорится, еще до перестройки. Кочубею лет сорок, он высок, строен и удивительно похож на фамильные портреты предков.
— Кочубей, он аристократичен, не правда ли? — радуется за Кочубея Михаил Григорьевич. — Держит дистанцию, вы заметили? Люди вообще разучились держать дистанцию, знаете ли. Дистанция — это становится проблемой. А на его жену поглядите, пятеро детей, молодец! Я знавал ее бабушку, поразительная была красавица, мы жили в одном пансионе в Швейцарии, бабушка была Вырубова, эта Вырубова…
Дослушать историю Вырубовых мне не суждено: оркестр играет все громче.
— Что такое? Откуда музыканты? Какой сброд они пригласили? Мы не американский кагал! Они работают, как три мусороуборочные машины сразу. Пойду скажу!
А оркестр играет: «Любовь нечаянно нагрянет // когда ее совсем не ждешь //и каждый вечер сразу станет / / так удивительно хорош //и ты поешь //…» Оркестр играет знакомые каждому из нас с детства песни, а танцует под них первая, никогда не видевшая Советского Союза эмиграция…
— Так и знал! — возвращается Михаил Григорьевич к столу, — оркестр из третьей волны, никакого понимания, куда попали.
Наконец грохот прекращается, начинается обед. После обеда речи — воспоминания о прошлом, но еще больше разговоры о будущем, о планах реконструкции фермы и ее расширении. Я обращаю внимание на человека, который сидит за одним из столов, сидит подчеркнуто отдельно, с совершенно отрешенным лицом. Спрашиваю Михаила Григорьевича, кто это.
— Это мое упущение, забыл, совсем забыл познакомить, вы его порасспросите, порасспросите!
— Из Москвы? — встает навстречу высокий седой человек с тяжелыми складками на лице. Густые седые брови, серые глаза, взгляд внимательный, острый. Сколько ему лет? Может, и шестьдесят, а может, и семьдесят давно миновало. — Гостья из Москвы в здешних местах? — он не скрывает своего удивления. — Присаживайтесь. Вам Миша не сказал, кто я такой? — смотрит на меня выжидательно. — Я перебежчик.
Он долго молчит. И я молчу. А что мне сказать? Я уже сталкивалась, и не раз, и с перебежчиками, и с их семьями, но никто никогда не произносил этого слова вслух, хотя оно подразумевалось, висело в воздухе. То ли времена изменились, то ли характер у этого человека таков. А он представляется:
— Юрасов моя фамилия, то есть псевдоним. Я перебежал в Германию в 1948 году. Сейчас я вам все расскажу, — говорит Юрасов. И начинается, как это часто бывает среди русских людей, быстрый и — как искренне предполагают в эту минуту его участники — откровенный разговор сразу обо всем. — Я из Ленинграда. В 1937 году был осужден трибуналом, учился тогда в университете. Анекдот рассказал, почему Сталин носит сапоги, а Ленин носил ботинки. Был у меня в университете дружок, вместе писали стихи, вместе учились на филфаке, звали его, вы, конечно, понятия не имеете об этом человеке, звали его Петька Жур.
— Как Жур? — изумляюсь я. — Петр Владимирович, из журнала «Звезда»?
— Он! — в свою очередь поражается Юрасов. — Знакомы?