реклама
Бургер менюБургер меню

Геннадий Сосонко – Я знал Капабланку... (страница 34)

18

Мы провели вместе две недели в Москве летом 1968 года на четвертьфинальном матче на первенство мира Таль — Корчной, где Маэстро был тренером Миши, а я — его секундантом. В безнадежно поначалу складывавшемся матче вдруг забрезжила надежда, борьба обострилась, напряжение спало только с последним ходом. Шахматы отнимали почти все время, хотя сейчас и жалею, что не спросил его тогда о многом, что было бы интересно теперь; с другой стороны, я — тогдашний имел мало общего с пишущим эти строки, разве что — однофамилец.

После моего отъезда из страны мы регулярно обменивались приветами, чаще всего через Таля, а в 1979, что ли, году, играя в Бундеслиге и коротая как-то время в ожидании поезда на Амстердам на вокзале немецкого городка, вспомнил улыбку его и, надеясь, что поймет, от кого, послал открытку с текстом без подписи, повторенным, впрочем, на другой, глянцевой стороне ее по-немецки: «Grussen aus Koblenz».

Процесс распада Советского Союза в конце 80-х годов начался в Прибалтике. В Латвии национальный вопрос стоял особенно остро. Человеческие и профессиональные качества отошли на второй план. Закон шведского короля Густава II Адольфа 400-летней давности (Латвия была тогда частью Шведского королевства) неожиданно стал вновь актуален: «Чтобы никакие евреи и иностранцы в ущерб гражданам Лифляндии терпимы не были». В конце 80-х годов Кобленцу, написавшему свою первую книгу на латышском языке более полувека тому назад, не нашлось места в составе новой федерации шахмат. Он принял это очень близко к сердцу, знаю, что и болел даже. Ему было тогда уже за семьдесят. Несмотря на долгую жизнь, Маэстро еще по-детски верил в чувство благодарности вообще и общественной благодарности в частности. Он был разносторонне одаренным и увлекающимся человеком, что у многих, более заземленных, вызывало чувство зависти или неприятия.

В 1991 году Кобленц уехал из Риги, где родился и прожил всю жизнь, в Германию; немецкий был его языком, сын тоже уже давно жил там, но мир этот, «без России и Латвии», сохранив старые названия стран и городов, выглядел иначе по сравнению с тем, который он знал более полувека тому назад. Впрочем, нельзя сказать, что он эмигрировал в безоговорочном смысле этого слова, так как время от времени Маэстро бывал наездами в Риге. «Документы, подтверждающие право нашей семьи на дом, я собрал почти все, — писал он мне в этот период, — кроме одного — о гибели моей мамы в гетто…»

Начиная с конца 80-х годов у нас снова возобновился контакт, пошел частый обмен письмами, телефонными звонками, особенно после его переезда в Берлин. Он прислал мне свои последние книги, все с теплыми надписями, сделанными красивой вязью.

В книгах этих, наряду с цитатами великих шахматистов о тех или иных аспектах игры, можно встретить высказывания Канта, Гёте и Шопенгауэра. Книги его изданы на многих языках: о работе с Талем, шахматный учебник, о комбинациях, наконец, серия последних, изданных в Берлине, — «Тренировки с Александром Кобленцем».

«Школа шахматной игры» — Таль назвал этот учебник Кобленца в ряду книг, оказавших на него наибольшее влияние. Не думаю, что это был только вежливый комплимент написавшему ее — своему тренеру и наставнику. Книга действительно была хороша: большого формата, прекрасно изданная, но самое главное — написанная талантливо и с любовью.

Учебники, тренерские дневники, психологические изыскания и книга воспоминаний читаются с интересом, в первую очередь, из-за теплого чувства к шахматам и к людям, связавшим себя с этой игрой. Под его пером любая, даже довольно заурядная история начинала переливаться цветами персидской сказки, а герои повествования приобретали черты Синдбада-морехода из волшебного мира. Все же, мне кажется, что книги его относятся скорее к жанру оперетт, нежели опер, не достигая очень высокого уровня главным образом потому, что сам Кобленц был по природе своей скорее человеком энергии и действия, а не созерцания, мысли и анализа.

Обычно Маэстро отвечал на мои письма в тот же день. Написанные почти разговорным языком: «Ну так вот, Геня, я получил твое письмо, и ты знаешь, о чем я подумал…», они на четыре пятых состоят из замыслов, планов и проектов, что характерно для молодости, но Маэстро и в свои семьдесят пять был молод. Что бы он ни делал, каждую цель свою и задачу он рассматривал как ступеньку, и никогда не присаживался отдохнуть на них. Он был полон энергии и весь излучал то, что обычно называется joie de vivre. У него был смех человека, привыкшего постоянно радоваться жизни или, во всяком случае, удивляться ей, что свойственно обычно ребенку. В нем сохранился тот же запал, тот же позыв к действию, к переменам, та же неприязнь к скуке и покою. Само состояние покоя было для него совершенно чуждо; я думаю, что он неосознанно считал, что здесь, на земле, и не должно быть покоя, рассматривая жизнь как приближение к цели, которой никогда нельзя вполне достигнуть.

Возникшая у него было идея — приехать как-нибудь на несколько месяцев в Амстердам — не получила практического осуществления, но он говорил об этом так, как будто играется еще матч Алехин — Эйве, по-прежнему раскладывает в пресс-центре Тартаковер листочки с вариантами, чтобы разнести их по газетам всего мира, есть еще возможность взять очередное интервью у Лас-кера, а встреченному в кулуарах Видмару можно сказать, что жизнь, отданная шахматам, удалась. Он говорил о них, как о живых людях, с которыми он по какой-то причине лишен возможности непосредственного контакта; похожее чувство испытываю сейчас сам по отношению к нему.

В 1991 году в Берлине вышел первый номер Schach-Journal, главным редактором которого стал Кобленц. Он и сам писал там: тренерский процесс, психология игры — боюсь, что статьи эти интересны сейчас разве что историку: шахматы конца двадцатого века слишком многим отличаются от тех, в которые играл Маэстро в кафе Лондона и Мадрида, как, впрочем, и от шахмат чемпионатов Советского Союза, выигранных Талем сорок лет тому назад.

Рассказ Маэстро о том, как он в задумчивости, разложив теоретические бюллетени на ковре гостиничного номера и ползая на четвереньках, случайно наткнулся на вариант французской защиты, сообщенный Талю за полчаса до начала первой партии матча на первенство мира с Ботвинником в 1960 году и с блеском примененный им, вызывает улыбку и выглядит сейчас не менее по-любительски, чем диалог между Стейницем и Гунсбергом во время 12-й партии матча на первенство мира 1891 года. Разыграв дебют (гамбит Эванса), Стейниц, игравший черными, спросил у своего соперника: «Полагаете ли вы, что я морально обязан избрать ту же защиту, что в матче с Чигориным?» — «Вы не обязаны, — ответил Гунсберг, — но общественность ожидает, что вы будете защищать свою теорию».

Смерть Таля в 1992 году изменила весь его жизненный тонус; с тех пор Миша стал одной из главных тем его писем. Слова Маэстро о моей посмертной статье о Тале: «Живо, искренне, тепло», — были мне дороже чьих-либо. Он сам начал готовить статью о нем для «New in Chess»: «Я над ней очень серьезно думал, хочу показать свое интимное восприятие Миши, проблему талантливости, ее прогнозирования, взаимосвязь тренера с талантом, его умение стоять в тени, но одновременно благосклонно воздействовать. Мир не понимает, что кроме неназойливых советов или подачи дебютных шпаргалок, самое главное, что тренер должен, — это решить проблему одиночества подопечного, стать искренним другом, терапевтом, как Миша в одном интервью меня полушутя назвал. Развеять миф о моцартовской легкости его игры, показать его огромный труд и горькие слезы. Шахматный материал я приведу для подтверждения психологических гипотез. Я только не решил, на каком языке писать, на немецком или на русском. Что-то внутренне тянется к русскому, но вижу твою насмешливую, но добродушную улыбку — думаю, ты простишь мою смелость писать по-русски, веря мне, что не считаю себя Пушкиным и, знаешь, откровенно говоря, даже Чеховым».

Или из другого письма: «Наконец-то налаживается моя последняя, но глобальная идея. Я создал заочную международную рижскую академию имени Михаила Таля, не забудется имя Таля, сумеем через нее донести красоту и глубину его творчества».

В этот оставшийся короткий период его жизни я стал называть его Аликом, и не потому, что Маэстро — было Мишиным и должно было оставаться таковым, скорее оттого, что игривость и фривольность стали как-то неуместными и неправильными.

Вот и самое последнее письмо: «…годы идут, все ближе перспектива загробного рая. Правда, в моих мемуарах будет глава: письма из загробного мира. Это будет самым веселым куском книги!» И уже в самом конце: «У меня, конечно, трагедия. Собралось столько материалов и мыслей, что они рвутся наружу, а я погибаю в пучине все новых нахлынувших идей, но теперь я, наконец, поставлю точку и начну подводить итоги».

Поток идей прервался 8 декабря 1993 года в Берлине: точку поставила смерть, и подводить итоги стало некому.

Все же попробую. Две трети своей жизни Маэстро был подданным СССР — искусственного образования, вероятно, самого искусственного в новейшей истории, которое, несмотря на политическую несостоятельность, а может быть и благодаря этому, породило больше человеческих типов, чем какая-либо страна в Европе, за исключением разве что Австро-Венгерской империи конца прошлого века. Если считать, разумеется, Советский Союз полностью европейской страной.