Геннадий Сосонко – Я знал Капабланку... (страница 18)
Он родился и вырос в еврейской семье в Одессе, хотя к еврейству своему никак не относился. «Это к нему относились из-за его еврейства», — по словам его вдовы Оксаны — фраза, понятная каждому, кто вырос в Советском Союзе. Не думаю, впрочем, чтобы его еврейство было для него причиной каких-то конкретных проблем. Он не был евреем со скрипочкой или рафинированным интеллигентом, скорее наоборот — евреем-мастеровым, не такой уж редкий тип на Украине или в России. Образом жизни и привычками он полностью вписывался в среду и страну, где он жил, только мастерством его были шахматы.
Он прожил в СССР фактически всю жизнь, до того момента, когда страна эта просто перестала существовать. Нет ничего удивительного поэтому, что он очень во многом оставался советским человеком. Но членом партии никогда не был, хотя в единственной книге его, вышедшей на Западе, не считая, разумеется, большого числа теоретических публикаций, выше допустимой меры повествуется о преимуществах социалистической системы и осуждается Фишер как типичный представитель системы загнивающего капитализма. В 1972 году в Рейкьявике он, будучи секундантом Спасского, уже в самом конце безнадежно проигрываемого матча Фишеру потребовал официальной проверки турнирного зала на предмет обнаружения секретной электронной аппаратуры или лучей, влияющих на мыслительный процесс Спасского. Батуринский, один из самых влиятельных шахматных функционеров Советского Союза, вспоминает: «Это была личная инициатива Геллера, Москва на этот счет не давала никаких распоряжений…»
Сейчас над этим можно смеяться или иронизировать, но тогда Геллер просто не мог найти иных причин слабой игры Спасского. Это же вписывалось очень хорошо в представления, сложившиеся у него с детства, с «границей на замке», колорадским жуком, забрасываемым американцами на колхозные поля, происками империалистов всех мастей, требующими высокой бдительности и суровой отповеди. Он стоял на страже интересов империи, слугой и гордостью которой одновременно был он сам. В 1970 году на Матче века в Белграде жаловался журналистам, что победы представителей сборной мира встречаются значительно большими аплодисментами, чем советских гроссмейстеров. В статье в «64», написанной им после того, как мы поделили с ним первое место в Хооговен-турнире в 1977 году, моего имени вообще не было. Не думаю, впрочем, что его вычеркнули тогда в редакции журнала — самоцензуры у Геллера хватало…
В 80-м году в Лас-Пальмасе попросил подписать только что вышедшую его «Староиндийскую защиту». После долгих, мучительных раздумий Геллер написал: «С наилучшими пожеланиями» без обращения и подписи — на всякий случай, если кто увидит, — и, отводя глаза, протянул книгу мне. Но такие уж были тогда правила игры, а других он просто не знал. Когда в конце 80-х, в последние, уже конвульсивные годы Советского Союза обсуждался в Центральном клубе в Москве вопрос о вступлении советских шахматистов в Международную гроссмейстерскую ассоциацию, Геллер, как вспоминал позднее Псахис, был категорически против: «Не случайно главный офис этой организации находится в Брюсселе, ведь там расположена и главная квартира НАТО…» Обычно же бывал немногословен, поэтому в некрологах на Западе, отдавая должное его выдающимся шахматным достижениям, писали в то же время о совершенно неизвестном Геллере-человеке.
«Он не был златоуст, скорее он был косноязычен, — вспоминает Владимир Тукмаков, — но, будучи человеком неглупым, знал это сам и предпочитал помалкивать, особенно на людях или в малознакомых компаниях».
Марк Тайманов: «Он мог быть колючим, мог и обидеть даже на собрании команды, но были мы с ним как-то неделю вдвоем в поездке — открылся вдруг с другой стороны, теплой, душевной. И был, конечно, одессит, бесшабашное что-то в нем было, что-то и от биндюжника, и манеры имел соответственные…»
Анатолий Карпов: «Геллер был очень азартный, увлекающийся человек. Мне совсем недавно в Одессе говорили знавшие его еще в студенческие времена — играть мог на бильярде днями напролет. Ну, и карты любил, конечно, — белот. Был он одессит, все было в нем одесское, и говор был одесский. Так, как он говорил, говорят в Одессе, в Хайфе, на Брайтон-Бич…»
Последние тридцать лет из отпущенных ему семидесяти трех Геллер прожил в Москве, но Одесса всегда оставалась для него домом, он ведь родом из одесского двора, где все знали друг друга и знали все друг о друге. Гроссмейстеры Альбурт и Тукмаков, шахматное детство которых пришлось на конец 50-х годов, вспоминают, что он был любимцем Одессы, в Одессе он был свой. Он был простой человек, не интеллектуал и не философ, он любил поесть, не обращая внимания на калории и холестерин, любил посидеть в компании, выпить с друзьями. В чем-то сошедший со страниц бабелевских рассказов, он любил играть в карты, в домино, на бильярде. И во всем этом тоже была его популярность в Одессе, Фимы Геллера из Одессы. В старости он, как и многие, стал походить на карикатуру на самого себя: черты лица стали еще более крупными, склонность к полноте перешла границу допустимой и значительных размеров живот при его небольшом росте был еще более заметен; он тяжело дышал, не расставаясь, впрочем, с неизменной сигаретой. И его внешний вид, и его манеры резко контрастировали с его очень чистым академическим стилем игры.
За свою шахматную жизнь Геллер десятки раз бывал за границей. «Там он расслаблялся, — вспоминает Спасский. — Это заключалось для него в следующем: он закуривал свой «Честерфилд», выпивал кока-колу и был вне времени и пространства».
Самые последние годы не были легкими: дело было не только в пошатнувшемся здоровье; как и для многих из его поколения, пошатнулись все устои его мировосприятия. Одно время семья подумывала о переезде в Америку. Не уверен, чтобы он, особенно в последние, болезненные годы чувствовал там себя дома, ведь старые деревья вообще трудно поддаются пересадке. А так, почему бы и нет, не будь дан ему огромный шахматный талант, сделавший его тем, кем он стал, хорошо вижу его «забивающим козла» на залитой солнцем набережной Брайтон-Бича в Бруклине, за столиком в ресторане «Одесса» или читающим на скамеечке «Новое Русское Слово».
Ребенком он жил на Пушкинской, тянущейся к вокзалу, потом на Приморском. Малая Арнаутская, Греческая, Еврейская и Де-рибасовская — улицы Одессы, прямые, как стрела, исхожены его юностью и молодостью, и он часто возвращался на них, в последний раз за три года до смерти, на свое семидесятилетие. В город, по выражению Бабеля, в течение десятилетий поставлявший вундеркиндов на все концертные эстрады мира. Здесь начинали Буся Гольдштейн и Яков Флиер, из Одессы вышли Давид Ойстрах и Эмиль Гилельс. Выдающийся гроссмейстер Ефим Петрович Геллер был ее шахматным королем.
Славе, как известно, есть лишь одна цена — положить к ногам тех, кого любишь. В его случае это была семья — жена Оксана, единственный сын Саша, которого он очень любил, — по словам тех, кто знал семью близко, — порой и чересчур. С ним, довольно сильным шахматистом, Геллер и сыграл две свои последние партии, дав сыну в обеих белые фигуры… Все эти годы жил на даче в Переделкино под Москвой, долго и тяжело болел. Часто сидел молча, улыбаясь иногда детской, беззащитной улыбкой: происходила постепенная усадка души.
Зима в тот год выдалась ранняя, морозная. Таким был и день похорон Геллера 20 ноября 1998 года. Могила его совсем рядом с домом, где он жил, кладбище минутах в пятнадцати ходьбы. В последнем слове Давид Бронштейн, знавший Геллера полвека, говорил, что всю свою жизнь Геллер был занят поисками истины. Но что есть истина в шахматах? Она неуловима и иллюзорна, но он все равно днем и ночью был занят ее поисками.
Ефим Геллер был одним из самых ярких представителей уходящего уже поколения, которое становится шахматной историей. Недалеко то время, когда историей станут и сами шахматы, те, во всяком случае, в которые играли они…
Я ЗНАЛ КАПАБЛАНКУ..
В 1989 году в испанской Мурсии я разговорился с одним молодым шахматистом из тогдашнего Советского Союза. «Вы видели Левенфиша? — с удивлением спросил он меня. — А Шифферса вы тоже видели?» Он спросил это так искренне, что я до сих пор не уверен, не шутил ли он, ведь у молодости свое представление о времени, определяемое емким словом — давно. Подумав несколько, я отвечал, что Шифферса, который умер в 1904 году, я не знал. Я не знал и Капабланку, он умер за год до моего рождения, но каким-то образом видел его вблизи, его привычки, манеру говорить и одеваться, играть в бридж или молчать.
В 1984 году, 6 мая в Нью-Йорке я в первый раз встретился с вдовой Капабланки Ольгой Кларк. Сейчас, просматривая записи тех лет, слушая ее голос, оставшийся на магнитофонных лентах, перемещаясь в ушедшие времена, я вижу людей, которых уже давно нет, и в первую очередь самого Капабланку. По мере того как я все глубже окунался в атмосферу того времени и в его жизнь, мне все чаще приходила в голову мысль, похожая на сформулированную Рейганом на одном из съездов республиканской партии: «Демократы часто любят цитировать Джефферсона. Я знал Джеф-ферсона…».
Я познакомился с Ольгой в Манхэттенском шахматном клубе, который размещался тогда на десятом этаже Карнеги-холла. В тот день она передавала в дар клубу, что делала уже не раз, что-то из личных вещей Капабланки. Я увидел очень пожилую женщину, по-американски неопределенного возраста, с уложенными волосами, сильными следами косметики на лице и сверкающими перстнями на тронутых старческой пигментацией пальцах. Нас представили, и я назвал себя. «Простите, как вы сказали? — переспросила она — Зноско? Зноско?..» — Я снова повторил свое имя. «Простите, — сказала она, улыбаясь. — Никогда не слышала. Но знали ли вы Зноско-Боровского? Он был другом Капабланки, мы встречались с ним часто в Париже».