Геннадий Прашкевич – Пятый сон Веры Павловны (страница 50)
Бидюрова помолчала. Ее пальцы перебирали бревенчатую стену, как клавиши.
–
Мориц ухмыльнулся:
– У тебя нет слуха.
– А еще чего у меня нет?
Да ничего у тебя нет, подумал Мориц.
Мориц знал, что думать так несправедливо.
Он видел, что Бидюрова действительно не может расслабиться, что ей что-то мешает, но не мог понять – что? А может, не хотел понять. По-настоящему ведь все с ними случалось внезапно и, как правило, за стеной. Правда, иногда случалось и в этой избенке. Редко, но случалось. Он помнил это. Но сейчас, после того, как они, наконец, продрались сквозь сухую еловую чащу к уединенной избе
Бидюрова, правда, не могла расслабиться.
Руки ее лежали не там, где должны были лежать.
Но разве она не хочет того же, чего хочет Мориц?
Разве она не хочет стона душной сумеречной тайги, прокаленной нещадным Солнцем? Разве не хочет елей, тяжело опустивших плоские лапы до земли? Разве не хочет стона знойной поляны, над которой вьются шмели и ароматы, разве, наконец, не хочет стона в уединенной избенке, в которую, к счастью, совсем не залетают оводы и комары?
Когда рука Бидюровой легла ему на бедро, Мориц шепнул: «Ниже…» И она ответила, тоже шепотом: «Это успокаивающий массаж…» И перевернулась на спину, и тяжелая ее голова удобно легла на сгиб локтя.
Простыня была тонкая. Бидюровой не очень приятно было, наверное, валяться на деревянных нарах, но она сама хотела этого.
Основной инстинкт…
Почему ее не зажигает на живое?
Тяжелая голова лежала на сгибе локтя, но Мориц почему-то видел не Бидюрову, а сумеречность чужого гаража.
Тогда стояла ночь.
А гараж действительно был чужой.
Он был просторный и длинный, свет не горел, все выключатели, наверное, находились снаружи. В смутном лунном свете, то падавшем в высокое зарешеченное окно, то исчезающем (наверное, наносило облака), таинственно мерцал отражатель поставленного у стены «Ниссана».
Постанывая, не понимая, сколько у него ног, Мориц ползал по деревянному полу, бессмысленно шарил во всех углах, но не было в гараже ни фонаря, ни спичек, ни свеч.
Может, и хорошо.
Найдись тогда спички, подумал он, я не раздумывая запалил бы гараж, и сам в нем сгорел. Я тогда был живой, мне только казалось, что я умер.
Какая разница?
Мориц прижимался лбом к холодному боковому стеклу «Нисана» и празднично блевал на красиво выгнутое крыло
Так шли годы.
Потом пришли люди.
Стали говорить укоризненное, бросили в машину, долго куда-то везли.
Потом куда-то приехали. Он увидел шмыгнувшую по кедру белку. Подошла красивая женщина. Может, тоже шмыгнула с кедра. От нее пахало лесной красотой, но Мориц точно знал, что фамилия у нее ублюдочная. «Ты терпи, Мориц, – хрипло сказала она. И представилась: – Я Бидюрова».
«У меня голова болит…»
Бидюрова медленно улыбнулась.
Ее улыбка обещала неслыханно много.
«На, проглоти таблетку. Это анальгин». От таблетки сладко пахло духами. «Я о тебе слышала. – сказала Бидюрова так же хрипло. – Ты знаешь, что с тобой случилось?»
«Нет», – ответил он.
«Ты умер».
Мориц нисколько не удивился.
Он всему верил. И ничему не придавал значения.
И когда однажды, пошатываясь от слабости, даже постанывая слегка от этой слабости, он вышел из тихой больнички (а может, не из больнички, а из лечебницы, а может, не из лечебницы, а из обыкновенной психушки), и сам, без посторонней помощи, присел в каком-то просторном дворе на деревянную лавку, пришло странное спокойствие.
Было тихо. Трепетала над травой стрекоза.
Он нисколько не удивился, когда в легком германском кресле на велосипедном ходу, радуясь, подкатил Венька-Бушлат. «Ты, Мориц, не умер, – с застенчивой улыбкой сообщил инвалид. – Ты никому не верь. Ты только пытался умереть». И добавил так же застенчиво: «Один раз не пидарас».
А Бидюрову он узнал по запаху.
Пахнуло вдруг странно знакомыми духами от остановившейся рядом красивой женщины, и он сразу вспомнил белую таблетку анальгина. От нее так пахло. Он и сейчас про нее вспомнил, прижавшись к горячему, покрытому бисеринками пота плечу Бидюровой.
– Мы одни…
– А Хрюстальный башмачок?
– Нет никого… Совсем одни…
– Так не бывает. Он всегда есть.
– Я его прогнал.
– А я говорю о Боге, – Бидюрова закусила губу. – Кто есть Бог?
– Ты дура, – ласково ответил Мориц. – Ты не смотри в небо. Тебе такое не по силам. И никогда не спрашивай, кто есть Бог? Зачем тебе это? Ты лучше спрашивай, правильно ли ты поступаешь? Вот тогда придут правильные ответы.
– Почему ты так говоришь?
– Хочешь глоток? – спросил он вместо ответа, и вытащил из кармана джинсов, брошенных на полу, умело припрятанную от Хрюстального башмачка коньячную фляжку. – За совращение несовершеннолетней.
– Это же статья Уголовного кодекса.
– Нет, это тост.
Как ни странно, пить Морицу не хотелось.
С той ночи в чужом гараже он долгое время не принимал никакого алкоголя. Он не пил, он не ел. Он ни с кем не общался. Он умирал. И даже за стеной продолжал умирать, хотя у него это уже хуже получалось. Даже кончик носа у него болел. И кончики пальцев. Все у него болело.
Голова у него сделалась тяжелой.
Когда Бидюрова, смуглая, в капельках пота, лежала вот так неподвижно, сияя потной красивой кожей, он совсем не хотел ее. Он ждал какого-то движения, какого-то скрытного призыва, хоть какого-то намека на скрытный призыв, но не было с ее стороны ни движения, ни призыва.
За совращение несовершеннолетней это все-таки статья, мрачно подумал он.
И нежно провел мизинцем по голому плечу Бидюровой.
Есть проститутки, мрачно подумал он, которым не то, что долларами, которым рублями платить зазорно. Только натурой. Скажем, мешком немытой картошки или мешком репы, по бартеру.