Геннадий Гусаченко – Жизнь-река (страница 46)
— Пройдёмте в отделение, граждане!
И — прямиком… в детскую комнату милиции.
Прямиком — это не совсем точно. Поднимались долго, виток за витком по узкой лестнице на самый последний этаж. Заспанная женщина в милицейской форме задавала вопросы. Кто мы, откуда, кто родители. Генка Колегов назвался Тарасовым, а я Смирновым. Эта фамилия первой пришла на ум. Наврали адреса, школы.
Ночью нас помыли в душе, а утром посадили в «воронок» и увезли, надо полагать, в детский приёмник–распределитель для беспризорников и бродяг. Заперли в пустой и тесной комнате, набитой мальчишками, как бочка селёдками. Среди них находилось несколько человек десяти–двенадцати лет со школьными сумками и портфелями. Сколько нам предстояло здесь находиться — кто знает?
Вечером трое парней в форменной одежде принесли еду: пшённую кашу, кисель и кукурузный хлеб. Они называли себя колонистами. В коричневых шапках, серых бушлатах с коричневыми воротниками «колонисты» сразу принялись отбирать у нас всё, что представляло для них интерес. У Генки Колегова отобрали ручные часы «Победа». У меня отняли авторучку и брючный ремешок. С кого свитер стащили, с кого рубаху, шарф или шапку. «Колонисты» сунули для острастки одному–другому в зубы, собрали посуду и молча удалились. Самый высокий и плечистый из них, со сгорбленной спиной и длинными руками, с низким лбом и глубоко посаженными под ним глазами, ощерился в дверях широкими, кривыми зубами:
— Завтра придём парить вас… Гы-ы…
Как они собирались «парить» нас, мы не знали, но хорошего ждать от этой гориллы в коричневом бушлате не приходилось. Бежать! Эта мысль сидела в каждом из нас. Для разведки мы по очереди отпрашивались у охранника в деревянный туалет на улице. Сквозь щели оглядывали высокий дощатый забор. В одном месте разглядели лежащий на траве длинный шест. Если прислонить его наклонно к забору, можно вскарабкаться наверх. Но как выйти из комнаты, минуя охранника, сидящего за дверью? Окно снаружи крест–накрест заколочено толстыми плахами. Внизу две маленькие шипки со стеклами. Мы прикладывали к ним головы, примеривались.
Охранники, видимо, считали, что пролезть невозможно. Но мы знали точно: в нашем возрасте если просовывается в дыру голова — пропихнется и туловище. Ночью мы нарочно устроили гвалт и возню в комнате. Охранник приходил, успокаивал нас пинками и затворял за собой дверь. После его ухода мы ещё громче кричали, топали ногами. Под шумок выдавили стёкла в нижних проёмах окна. В рамах остались торчать треугольные зубчики, выдернуть их не удалось.
Раздевшись донага, мы скатали одежду в рулоны, вытолкнули её наружу и выбрались сами, исцарапав в кровь тело об острые зубчики. Ушли все, кроме одного толстого пацана по имени Август. Бедный! Как он плакал! Как пытался просунуть голову! Мы подождали толстяка некоторое время снаружи, но охранник мог в любую минуту хватиться нас и поднять тревогу. Мы запихнули Августу обратно его одежду и метнулись к спасительному шесту. Дружно подняли его, прислонили к забору, и, помогая друг другу, взобрались наверх. Прислушались. Всё было тихо. Фонарь тускло светил над входом в приёмник–распределитель. В караулке дремали охранники. В узком коридоре, сидя на стуле под дверью беглецов, клевал носом наш ротозей. Мы спрыгнули вниз, в темноту. Шепотом распрощались и разбежались в разные стороны.
Всю ночь, трясясь от холода, я и Генка Колегов прятались под автомобильным мостом через железную дорогу на станции Алтайка. (Сейчас это — Новосибирск—Южный). Милицейские машины с синими огнями то и дело проносились над нами, высвечивая фарами темноту. Нас искали. Наша мечта о тёплом и сладком Ташкенте развеялась под тем грязным мостом. Мы хотели побыстрее вернуться в Вассино, к горячим печкам, к хлебу и салу.
На рассвете, крадучись, вылезли из–под моста и по шпалам ушли на Инскую, где вновь забрались на крышу товарного вагона и отправились в Тогучин. Порожняк шёл быстро, вагоны раскачивались, а мы бегали по крышам, на полном ходу перепрыгивали с вагона на вагон. Поезда в то время таскали паровозы, контактный провод над головой не висел. Мы выплясывали на крышах, дурачась, корчили рожи стрелочникам и дежурным по станциям.
Эх, видели бы нас наши папаши и мамаши!
Перед Тогучином, на 123‑м километре мы спустились с крыши на тормозную площадку. Приготовились прыгать на полном ходу поезда. Не знали мы тогда простейшего способа остановить состав: поворотом ручки крана вверх на соединительном воздушном рукаве. Сиганули с подножки на припорошённую первым снежком насыпь, закувыркались в овраг.
С ободранными руками, коленями и физиономиями, с ватой, торчащей на местах бывших карманов, пропитанные угольной пылью, вернулись в Вассино. В Ташкенте так и не довелось побывать. Ни тогда. Ни теперь. В городе несбывшейся детской мечты.
Что ещё отчебучили бы два шалопая, преисполненные радужных надежд и фантазий, трудно сказать. Их авантюрным планам не суждено было сбыться: приехала мать Генки Колегова и увезла моего дружка в Тогучин. Подальше от меня. Как любая мать, она считала организатором непутёвых дел кого угодно, но только не своего сына. Обвинила меня, что я подбиваю её сына на дурные поступки. Наивная женщина! Как, впрочем, и моя мать, во всех неблаговидных делишках обвинявшая Генку Колегова.
Уважаемые бабушки и дедушки, мамы и папы, тёти и дяди!
Не спешите делать выводы из поступков ваших любимых чад. Посмотрите на себя со стороны. Вспомните, какими мерзопакостными вы сами были. И не только в детские годы…
Галька, Алка и Валька.
В том же 1956‑м году хрущёвской «оттепели» родилась третья сестра Валентина.
— Опять девка! В тридцать три холеры мать! — выругался отец, узнав о появлении своего бракодельского дитя.
Семейное это событие я никак не воспринял. Из скупых разговоров родителей догадался, что мать ездила в Вассино на аборт. Такие операции к тому времени узаконили, но по какой–то причине врач Юрий Водолазкин отказался прервать беременность хирургическим вмешательством. Мать возвратилась домой и по прошествии определённого времени произвела на свет очередного ребёнка женского пола. Через несколько месяцев новорождённую стало трясти и корчить в приступах полимиэлита. Страшная болезнь перекашивает лица больных, делает инвалидами, уродами, дебилами. По лицу девочки бегала тень. Малышка судорожно искривлялась, а мать беспомощно разводила руками и причитала над ней.
— Гриша-а! Лошадь запрягай, помрёт девчонка! В Тогучин, в больницу везти надо.
А на улице холодрыга, метель, свету белого не видать. Я и отец в соседней комнате–пристройке пол настилали. В ответ на вопли матери отец поудобнее уложил доску, метку на ней сделал, пилу поперёк поставил.
— Давай, пилить будем… Может, обойдётся… А нет — так чего зря в такую погоду в район тащиться? На врачей надёжи мало.
Быть может, в душе он думал: «А и помрёт — всё лучше, чем калекой всю жизнь быть».
Обошлось. Не померла. Кособокой не стала. И умом Бог не обделил. Впоследствии Валентина лесной техникум закончила, институт, главным экономистом большого леспромхоза работала, вырастила сына и дочь, дала им высшее образование.
Летом я прибил к деревянному ящику две палки, надел на них кругляши, отпиленные от бревна. В такой коляске со скрипом возил орущую, остриженную под «ноль» годовалую Вальку. Кабы знать мне тогда, что она через сорок лет лишит меня наследственного отцовского дома. Продаст родительское гнездо, где я рассчитывал в уединённой тиши доживать свой век. Поутру кормить цыплят, днём бродить по лесу, а ввечеру читать Библию у горячей духовки. Продала Валентина отцов дом, где собирались мы семьями, съезжаясь со всех уголков. И продолжали бы съезжаться в нём. Но сестра позарилась на деньги. Растрепала всё, что наживалось годами. Профукала, растрынькала вырученные за дом деньги по мелочам. Но об этом разговор впереди. Более сорока лет разделяли нас от той деревенской каталки, в которую усаживал я Вальку, до сделки с совестью женщины в летах.
А пока… Я тоже не испытывал восторга от прибавления в семье. Мне нужен был брат. Я терпеть не мог сестёр, с которыми ни в войну поиграть, ни побороться, ни помастерить. Поставлю их «склад с боеприпасами» охранять, баню нашу, а сам подкрадусь сзади и нападаю, «часового снимаю». Руку заверну, деревянным ножом в спину ткну. Пальтишки у девчонок драповые, тонкие, удар палкой плохо держат. Не рассчитаю, ударю посильнее — орут мои «немцы», грозят мамке пожаловаться. Какая уж тут игра в часовых.
Чтобы успокоить ревущих дурёх, обещаю им конфет у мамки выпросить, полы мыть вместо них. Девчонки всхлипывают, соглашаются ещё поиграть. Правда, «немецкими часовыми» не хотят быть. Продолжаем игру в доме. Так разыгрались, что, как всегда, разодрались. Старшая сестра — ох, злючка! Ей тогда лет десять было — схватила овечьи ножницы — и на меня! Я с испугу за дверь на улицу выскочил. А сестрица дверь на крючок — хлоп! Я в одних трусах. На улице мороз трескучий под сороковник жмёт. Надо было видеть, как нарезал я круги вприпрыжку вокруг дома. В окна заглядывал, в дверь, в стёкла тарабанил. Кричал:
— Открой! Замерзаю!
Не открыла маленькая злодейка. Чувствуя, как немеют ноги, как прихватывает пальцы, сиганул я, утопая в снегу, прямёхонько к немцам Веде. Добродушные соседи, не злопамятные, миролюбивые не припомнили мне моих пакостных шалостей. Усадили к печке. Лопочут по–немецки, головами качают, руками всплескивают: как могло в голову прийти в такой мороз нагишом по сугробам бегать?! Не понять этих русских!