Геннадий Гусаченко – Жизнь-река (страница 19)
Лучше всех стрижи устроились. В норках на глиняном обрыве. Никому их там не достать. Весёлой тучей носятся над рекой, щебечут над береговой полосой, враз садятся перед норками, враз отрываются от них ввысь. Остаётся лишь гадать, кто у них диспетчер полётов, главный дирижер, вожак стаи. У них, как у ласточек, самых быстрых, самых маневренных птиц нет естественных врагов. Да и держатся они дружным, сплоченным коллективом. Попробуй, тронь жилище стрижа! Горько об этом пожалеешь! Налетят всей стаей, заклюют, задолбят, крылышками забьют. Смелые, неприступные, независимые, дружные, весёлые!
Вот бы и людям так жить!
Многоэтажный дом хоть и напоминает птичью колонию, да жильцы в нем каждый сам по себе. И страдают от воров, грабителей, от несчастных случаев. Не хватает людям птичьего ума объединиться, жить большой дружной семьей. Стрижи намного умнее!
Глиняные жилища стрижей напомнили, что в детстве мне тоже довелось пожить в глиняном доме.
Избу, построенную из соломы и глины, литухой называли. Рыли яму, наполняли водой и разводили в ней жидкую глину. Сколачивали опалубку из досок и заливали раствором из смеси и соломы. Через несколько дней, по мере высыхания, доски поднимали на ряд выше, и всё повторялось. В памяти сохранились картинки той нехитрой постройки. Мать с задранным подолом, босая, ходит на стенах, утаптывая глину и солому между досками. Быки в упряжке тащат бричку с бревнами. Я сижу на возу. Отец рядом идёт, понукает быков. Вдали два поезда мимо села Кудрино мчатся навстречу друг другу.
— Пап, они сейчас столкнутся? — спрашиваю испуганно.
— Нет, сынок, — смеётся отец. — Они же по разным путям идут.
Обидно мне сейчас: быки, паровозы запомнились, а лицо отцово даже смутно в глазах не стоит. Так, размытый образ.
Улица Матросова в Тогучине начала застраиваться в 1948 году на ровной поляне, заросшей розоватым тысячелистником, желтыми одуванчиками, белыми ромашками, синими колокольчиками, фиалками и подорожником.
В тот год неподалеку от нашей литухи сгорел дотла почти готовый сосновый дом соседей Одиноковых. Говорили, что его подожгли. Из зависти, наверно. Одиноковы скоро построили другой, более просторный, с резными наличниками и ставнями. Водились деньжата кое у кого и в те голодные времена! А наша литуха — неказистая, приземистая избенка. Но мы и такой несказанно были рады. Своя ведь!
В той литухе той же осенью мать сама себе сделала аборт. Без чьей–либо помощи. Делать подобные операции государством было запрещено. Виновных в их проведении: врачей, акушерок, деревенских знахарок, баб–повитух отдавали под суд. И многие женщины совершали жесточайшие глумления над собой, тяжкий грех перед Богом, вытравливая плод, отчего часто гибли. Что–то такое сотворила с собой мать. Ее стоны разбудили меня среди ночи. В моих глазах до сих пор страшное видение: ярко горит лампочка под потолком, обнажённая мать стоит в тазу по щиколотку в крови. Равнодушно–безразличный взгляд, безжизненно опущенная голова, окровавленные тряпки. Задыхаясь, захлебываясь слезами, бежал я, не разбирая дороги, по уснувшему Тогучину, в другой конец улицы Деповской. Постучал в дверь тётки Поли.
— Папка на работе, а у мамки по ногам кровь течёт, — кричу ей.
Обратно бежали вместе. Тётка Поля отвела мать в больницу. Спасли её врачи. Спустя несколько дней мать вернулась, принесла мне из больницы кусочек сыра. Сама не съела, для меня сберегла. Я тогда впервые в жизни увидел сыр, узнал его вкус.
В той литухе сестра Алла родилась. Тётка Поля принимала роды. А я и пятилетняя Галька лазали под кроватью в поисках завалявшейся корки хлеба.
Неподалеку от нас, в сторону улицы Трактовой, жили соседи Богдановичи и Черепнины. У Богдановичей детей не было. Мать пугала меня:
— Не слушаешь меня, не жалеешь — вот сведу тебя к евреям Богдановичам. Они просят — отдайте нам Генку. Пойдешь к ним жить?
— Не хочу-у, — ныл я, веря, что и вправду мать хочет отделаться от меня.
А у Черепниных было два сына: Вовка и Васька. Я с ними дружил. Мы играли в войну, катались на коньках, цепляясь крючками за кузова машин, и пытались познать секрет изготовления зеркала. На осколки стекла наливали олифу, смешанную с мелом, краску чёрную, но зеркало не получилось. Я б ещё долго дружил с Черепниными, но случился казус.
В нашей литухе однажды собрались гости — родители всю жизнь были большие любители вечеринок, попоек с песнями и плясками. Меня послали в рабочую столовую элеватора за спичками, где за прилавком буфета я на свою беду увидел нагую продавщицу и дядю Володю Черепнина без штанов. Чем они там занимались, я тогда не понял, но, вернувшись без спичек, громко объявил гостям:
— А дядя Вова Черепнин галифе никак не мог надеть. И на меня ругался, прогнал из буфета…
Подвыпившие гости долго ржали, а когда я на другой день пришёл к Черепниным, дядя Вова поймал меня за шиворот пальто и выбросил за дверь.
— Чтобы духу твоего здесь больше не было, мальчиш–плохиш!
За что — я тогда не понял.
Из той избы–литухи я бегал на железную дорогу, на развилку, где паровозы продували котлы, спуская пары. На стрелочном переводе мне понравилось красное стекло, вставленное в сигнальный ящик ручной стрелки. Дождавшись, когда стрелочница уйдёт в будку, я вынул стекло и убежал с ним домой.
— Где взял? — был первый вопрос матери. — Ах, поганец, отнеси туда, где взял! Нас в тюрьму посадят! Быстрее беги и отдай!
И я бегом пустился обратно. Стрелочница увидела меня, руками замахала с мольбой:
— Мальчик, родненький! Отдай, пожалуйста, стеклышко. Ну, зачем оно тебе? А меня с работы выгонят!
Я катнул ей стекло вниз, под откос и убежал. За стеклышко стрелочное — дознайся кто — всыпали бы отцу по первое число! Диверсию, вредительство могли пришить. Времена–то сталинские были. Это сейчас хулиганы бьют камнями линзы светофоров. И хоть бы им что! Разбили бы они тогда!
Из той избы–литухи отец в село Борцово на сенозаготовки уехал с бригадой. Меня с собой взял: пусть мальчишка по лесу бегает, грибы — ягоды собирает, лучше, чем дома сидеть. Построили большой шалаш в лесу. На костре в котлах еду готовили. В бригаде и женщины были. Таисия Горячева, давняя наша соседка с «проходной» элеватора, тоже на том сенокосе была. Шуры–муры с моим отцом завела.
Вечером меня угораздило на лошадь взгромоздиться. Как мешок свалился с неё да плечом об дорогу — шмяк! Выбил руку в плече. Боль нестерпимая. Ору, плечо мигом распухло, а тут и мать с сумками подходит. Из Тогучина в Борцово пешком приплелась. Нас с отцом проведать. Стряпнёй угостить. Да я всю малину испортил. Ночь проплакал. Утром коня запрягли, мать меня в Борцово, к бабке–знахарке повезла. По дороге спрашивает:
— Что же ты без отца на лошадь полез? Позвал бы его…
— Не-е, — он не мог, он в шалаше с тетей Тасей был…
— С тётей Тасей?! С этой курвой? Ну, Гриня–колосочек! Ну, погоди, муженек! Отрыгнутся тебе мои пирожки! Но-о, кляча элеваторная! — стеганула мать лошадь прутом, вымещая на бедном животном обиду за мое вывихнутое плечо, за шашни отца с элеваторской потаскухой.
Безвестная старушка из села Борцово — Царство ей Небесное! Всю жизнь помню и благодарю её. Намылила мне плечо до локтя да как дёрнет! Сустав встал на место. Мне сразу стало легко. Только матери легче не стало. Ночью весь лагерь косарей шумел и гудел потревоженным ульем. Мать, оттаскав совратительницу своего Грини–колосочка за разлохмаченные патлы, истерично пыталась повеситься. Отец бегал по тёмному лесу с ружьем и кричал, что застрелится. Наутро всё утихло. Таисия с выдранными волосами уехала в Тогучин. Сенокос продолжился, и много душистого сена запасли в зиму косари элеватора.
В ту глинобитную литуху часто наведывались дети тётки Поли. Мои двоюродные братья Витька, Петька и сестра Райка. Приходили поесть, разжиться старыми, не по размеру, сапогами, рукавицами, рубахами, кофтами, платьями. Мать спрашивала Витьку:
— Что сегодня так поздно, Витя?
— Шесть уроков было… Седьмой — дополнительный, — врал Витька, целыми днями отлынивая от школы в компании дружков сомнительного поведения.
Вся троица: Витька, Петька и Райка часто уходили бродить по вокзалу и другим людным местам, собирать «бычки», представлявшиеся мне красивыми игрушками.
— А тёлочки там есть? Вы их собираете? — наивно поинтересовался я однажды, будучи в гостях у тётки Поли. Они расхохотались и ушли, а когда вернулись, вытряхнули из карманов на стол кучу окурков.
— Вот, смотри, бычки! Сейчас мы их курить будем.
Велико было мое разочарование!
— Ладно, не понравились «бычки», возьмём тебя на «шкоду». Пойдёшь? — спросил Петька.
— А это что?
— Узнаешь… Со смеху помрёшь! Пошли!
В конце улицы Деповской к нам присоедилось ещё несколько сорванцов. На краю оврага прилепился кособокий туалет. Из хатёнки вышел бородатый старикашка, кряхтя проковылял по огороду в неказистый нужник. Когда дверь за ним захлопнулась, мы всей ватагой выскочили из полыни, подбежали к дощатому нужнику, напоминавшему скворечник, и перевернули его. Нужник вместе с дедом загромыхал в овраг, под обрыв.
Мы убежали, долго катались в траве, надрываясь хохотом.
— Ну, как тебе шкода? — спросил Витька.
— Здорово!
— В другой раз еще смешнее хохму учудим…
Другого раза не случилось. Витьку отправили от греха подальше в Новосибирск, в школу ФЗО — фабрично–заводского обучения, на каменщика учиться.