реклама
Бургер менюБургер меню

Геннадий Гусаченко – Рыцари морских глубин (страница 45)

18

— За приезд сына!

— За службу морскую!

— За флот Тихоокеанский!

— За подводников! — наперебой, под звон стаканов сыпятся возгласы тостов.

Я встал со всеми, поднял убийственно–страшный в своей полноте стакан. Заколыхалось в нём ужасающе–отвратительное дерьмо, от одного взгляда на которое едва не стошнило. Чокнулся с кучей таких же полных стаканов, протянутых ко мне со всех сторон. Всё! Миг испытанья настал. Делать нечего. В безысходном отчаянии зажмурил глаза, сделал небольшой вдох, как учили на лодке пить неразведённый спирт, и в несколько глотков опорожнил злополучный стакан. Глубоко выдохнул. Занюхал выпитую самогонку корочкой хлеба. Сел, ткнул вилкой кусочек мелко нарезанного сала, не торопясь зажевал под пристальными взглядами гостей.

На минуту в горнице стало тихо. Вдруг все разом зашумели.

— Могёт, ничего не скажешь…

— Силён, морской бродяга!

— Да, в отца пошёл…

— Мариманы глыкают её родимую как воду…

— Ой, горе мне, горе! — всплеснула мать руками. — Отец лакает самогонку без меры. И сын от него не отстаёт. И надо же! Ещё в эти самые, в моряки, взяли. Они пьяницы все…

Второй, третий стаканы пошли легче. Я уже не ощущал тошнотворного запаха самогоной дряни.

В горнице к тому времени не продохнуть от табачного дыма, смешанного с сивушным перегаром. Шум, гвалт. Перебравшие гости стараются перекричать друг друга. Звон разбиваемых стаканов, упавших со стола тарелок. Кто пляшет, кто поёт.

Осоловелый отец с размаху бьёт кулаком по столу. Чашки подпрыгивают, ложки летят на пол.

— Сынка! Етит–т–твою в панталоны мать! Дай пять… Как у вас в морфлоте говорят? Всё пропьём, но флот не опозорим… Сынка! Ети–т–твою в жерди мать!

Отец пьяно плачет, роняя голову на стол.

Иван Рязаев рывками дёргает гармошку. Она то басит, то взвизгивает. Навалясь на меха, моторист в такт хрипло подпевает:

Белый камень… Белый камень…

Белый камень пять пудов…

Не зальёшь водой мой пламень,

Пойдём, милка, до прудов…

Из прихожей доносятся пьяные голоса:

— А я говорю — у Митьки такой значок… Только с пропеллером…

— Трепи больше.! Язык у тебя с пропеллером…

— А–а–а… Не веришь? По мордасам хошь?! П-получай!

Мужики здоровые, силушкой не обделённые. Прёт её из них, как свежее пиво из окованной обручами бочки: не колыхай, не болтай посудину, не то крышку сорвёт дубовую. У мужиков после сала копчёного, в ладонь толстого, с чесноком, перцем и мясными прослойками, после литряка первача на брата крыши посрывало: некуда силу девать. Друг дружку — хлясь! В зубы — р-раз! По уху — н-на! В нос с размаху — тресь! Упали, захрапели. Рядом сапоги притопывают, приплясывают, частушки выстукивают под перебор голосистой гармошки. Ходуном половицы ходят.

Пойдём, милочка за баню,

Я тебе затарабаню,

Твоя ступа, мой толкач,

Как засуну, так калач!

В раж вошли плясуны, частушки — одна другой заковыристее. Настоящее деревенское гулянье… Раздольное. Развесёлое. С песнями. С плясками. С мордобоем.

Кто–то грохнулся спиной на стол, разлетелись по сторонам чашки…

Упал вместе со стулом гармонист Иван Рязаев.

Как во сне или в тумане вижу расплывчатое лицо зарёванной Людки, моей трёхлетней сестры. Дальше — провал. Провалился в тартарары без памяти. Не стало меня на этом свете. И на том не увидел себя. Просто перестал существовать. Отключился.

Очнулся в… гробу. Да–да! Именно так и подумал в первые секунды. Они запросто могли стать последними в жизни, окажись мои нервишки послабее. Но мы на то и подводники, чтобы в кромешной тьме не терять самообладание и присутствие духа.

Открыл глаза — не видно не зги. Темнотища, как в отсеке лодки во время аварийной тревоги. Ноги, голова во что–то упёрты. Бока сжаты. На грудь давит.

«В гробу!»

Ломанулся со страху — надо мной загремело.

«А-а, — думаю, — не может так в гробу греметь».

Лежу, соображаю: «Где я?». Руками пошевелил, общупал себя. Ха-а! Так я каким–то образом под стол угодил! Его крышка заслонила мрачный свет безлунной ноябрьской ночи, еле мерцавший сквозь пелену снегопада. Ноги давят на комод. Голова уткнулась в стену. А поскольку лежал в углу, то правым боком прижался к другой стене. Левый бок ограничен шифоньером. На груди крестовина, дышать трудно. Каким лешим заполз под неё?!

Пока размышлял, как выбраться из–под стола, раздалось бормотанье, топтанье неуверенных ног, хлопанье дверцы и крик:

— Фая! Ети–т–твою в жерди мать! Ты чего дом перестроила?!

Отец спьяну шифоньер с дверью перепутал, вломился в него, там и заснул.

Цепляясь за скатерть, я поднялся. Брякнулся графин с самогонкой. На полу вповалку лежат люди. Переступая через них, наощупь подобрался к дверям и, шатаясь, вышел на улицу. Присел на крыльцо.

Сыпал мелкий снежок. Тихо. Темно. Слышно, как вошкотятся в сарае куры. Всхрапнула лошадь. Овцы копошатся, толкутся в яслях с сеном. И всё так обыденно, просто. Как было до меня. Как было бы и после, умри я и в самом деле от выпивки.

С Вовкой Балышевым, трюмным центрального поста, наверно, так и случилось.

— Дай беску в отпуск съездить, — попросил Балышев бескозырку. А «беска» у меня — загляденье была! Моторист Слава Скочков перешивал. Из уставного фуфла красавицу–бескозырочку сделал. Белый кант — наружу, на край тульи выпустил. Подклад убрал. Лента на ней — новьё, золотом горит! Лёгонькая такая «бесочка» получилась, а накинешь, бывало, на макушку — орлом себя чувствуешь. Не пожалел, дал Балышеву в отпуске пофорсить в ней. Не вернулась бескозырка ко мне. Гульнул Вовка хорошо в деревне. Спьяну задохнулся рвотой. Не стало его. Как будто не было никогда. А овцы как блеяли в кошарах у него в деревне, так и по сей день не перестают блеять. Жизнь продолжается. Эх, Вовка, Вовка…

Тельник на мне хоть выжимай. Волосы мокрые слиплись. На лбу испарина. И ясное, чистое сознание. Хмель со страху вмиг вылетел из башки. Да-а… Не приведи, Бог, и в самом деле, очнуться в гробу! А такие случаи бывали. Мать рассказывала.

…Давно ещё в Нарыме богатенькие муж с женой угорели. Похоронили супругов с драгоценностями. Ночью воры позарились на дорогой костюм и бриллиантовый перстень мертвеца, на золотые серьги и броши умершей женщины, на кольца обручальные. Откопали один гроб, выволокли из ямы, крышку сбили. Покойник, пока в холодке пребывал, аклимался. Воры гроб открыли, он ухватился за них и сел. Тут кого хошь кондрашка хватит. На кладбище, тёмной ночью покойник из гроба поднимается, руками цепляется! Бр–р–р… Один сразу у гроба окочурился. Другой успел до ограды кладбищенской добежать и тоже копыта отбросил. А третий в деревню рванул, на всю жизнь заикой остался. А покойнику — что? Выкарабкался из гроба. Видит: блестят в лунном свете кресты, венки. Глина кругом, лопаты. Бездыханное тело под ногами валяется. Догадался, что к чему. Перешагнул через свой гроб да в избушку к сторожу. Домой побоялся идти, чтобы семью не напугать. Не знал, что и жена была с ним похоронена.

— Степа–ан Акимыч! Свят! Свят! Свят! — перекрестился сторож, при зажжённой лучине разглядев зажиточного односельчанина. — Тебя же вчера схоронили!

Рассказал богатый мужик, как откопали его грабители. Понял старик причину невероятного поначалу воскрешения, зипунок накинул на худые плечи да бегом в деревню.

— Куда ты, дед Макар? — кинулся за ним, дрожа в ознобе, недавний покойник. — Уж не снится ли мне всё?

— Какое там? Наяву, Степан Акимыч. А я за людьми поспешаю… За подмогой. Жёнушку твою, Матрёну, спасать надо. Ить и её с тобой надысь зарыли…

Пока перепуганные до смерти нарымчане охали спросонья да ахали, утро приспело. Откопали несчастную. Очнулась она в гробу. Изодрала на себе платье, исцарапала лицо. И умерла в мучениях от удушья, сознавая, что в могиле лежит. Нет смерти страшнее.

Ещё неделю продолжалось в Боровлянке застолье по случаю моего приезда в отпуск. Так заведено в деревне. Свадьбы, именины, встречи и проводы отмечают неделями. Приходили в наш дом небритые мужики в мятых, не знавших утюга рубашках, опохмелялись. Вели неторопливые беседы с отцом. Напивались. Шумно уходили. Наутро усаживалсь за стол, и всё повторялось.

Я уже не пил с ними, помогал матери по хозяйству. Она устала за эти дни, хотя ей всегда было не легче. Мать не ворчала, не ругалась: давно привыкла к попойкам в доме.

— Сходи вечером в школу на родительское собрание. Мне не вырваться, ещё корова не доена, и тесто подходит, хлеб надо выпекать. А отец с утра шары залил… Да и не ходит он в школу никогда… — намывая тарелки, сказала мать. — Кстати, Тонька Борцова устроилась в нашу школу учительницей начальных классов. Из–за тебя, наверно. Ждёт девка, надеется, что приедешь со службы, а она здесь, вот и свидетесь.

Сестра Алла училась в пятом классе. Переодеться «по гражданке» мне оказалось не во что: из старого пальто вырос, брюки, пиджак, купленные до призыва, тоже стали малы. Пришлось идти в школу во флотской форме: бушлат, бескозырка, несмотря на мороз. Явился, сел за последнюю парту. Пока классный руководитель рассказывала о своих учениках, дверь поминутно приоткрывалась. В щель заглядывали молоденькие училки. Бросали любопытный взгляд на меня, затворяли дверь, но не надолго. Скоро их глаза вновь стреляли по мне. Тони среди них я не видел. Да и новость о её работе в Боровлянской школе меня не взволновала.