Геннадий Гор – Обрывок реки (страница 30)
И сказав: «Я ничего не говорю», – он обманул свой язык, потом ноги, потом руки, потом все туловище. И, облив себя водой, стал прежним попом: двигать руками, двигать ногами, болтать языком. Затем он облил толпу кулаков, и толпа тоже стала двигать руками, двигать ногами и болтать языком.
– Чем было вызвано сие чудо? – спросила толпа у попа.
И поп решил использовать положение.
– А это бог сковал наши члены, – сказал поп, – в наказание за наше бездействие. Он показал, во что превратимся мы, если не будем действовать. И вот он вернул нам наши руки и ноги, наши мысли, с тем чтобы мы пошли бы и действовали. Пойдем же, братие, разрушим колхоз и отберем корову. Бог требует от нас.
– Идем! – закричала толпа. – Бог требует от нас!
– Бог требует от нас! – закричал поп и вдруг изменился, лицо его изменилось, руки и ноги завертелись, голова завертелась вокруг туловища, мысли завертелись вокруг головы. Поп попробовал остановить руки, но они вертелись, поп попробовал остановить ноги, но они вертелись, голова вертелась, мысли вертелись. И вся толпа завертелась на одном месте: завертела руками, завертела ногами, – и с крестами, похожими на копья, с иконами, похожими на щиты, толпа двинулась отнимать корову.
– Корову! Корову!
Вдруг поп остановился. Ноги остановились. Руки остановились. А он подумал:
«А ведь это может очень плохо кончиться», – подумал поп. И вдруг струсил. Его руки струсили, его ноги струсили. И он сам струсил.
– А может быть, бог и не звал нас, – сказал поп, – может, я ошибся.
– Конечно ошибся! Бог не звал нас, – остановилась толпа – потому что она тоже струсила. Вся толпа струсила. И копья снова превратились в кресты, щиты в иконы, кулаки в кулаков, поп в попа.
И крестный ход пошел так, как он шел.
А я пошел к корове, посмотреть на корову. Я смотрю на корову и вдруг слышу: за мной кто-то шевелится. Я оглядываюсь, это кулак.
– А корова-то моя, – сказал кулак.
– Почему твоя?
– Очень просто. Живет, как я. Отдельно ест. Отдельно спит. Индивидуальная корова.
– Индивидуальная, да не твоя.
– А чья?
– Колхозная.
– Нет, не колхозная. И не моя. А ничья.
– Как ничья?
– Ничья. После увидишь.
Он подошел к корове, посмотрел на вымя, заглянул ей в глаза и сказал:
– Хорошая корова, – сказал он. И ушел. Его ноги ушли, его руки ушли, туловище ушло, голова ушла. Но он остался с коровой. Его мысли остались с коровой, желания с коровой, он сам остался с коровой.
А корова жила, окруженная заботами и молоком. Корова – это два рога, хвост, туловище и молоко – жила.
И росла на глазах у кулаков. Вот она выше всех коров, вот она выше построек! Ее вымя – опрокинутый холм, ее молоко – целое озеро молока.
А кулак между тем думал, как бы отомстить.
– Сегодня отомщу, – просыпался кулак сегодня.
– Завтра отомщу, – просыпался кулак назавтра.
И вот взял да отомстил. Немного соломы, немного бензина, немного спичек.
Вот он крадется на своих четырех ногах. Кулак крадется. Крадется овинами, крадется огородами, крадется садами. Вот он прячется. А вот он бежит. Его ноги бегут, голова бежит, мысли бегут. И он напоминает… Погодите, что же он напоминает…
«Я напоминаю головешку», – думает он.
Ну да, он напоминает головешку. Голова – головешка, руки – головешки, ноги – головешки.
Он бежит, он убегает, он спасается. Его ноги спасаются. Его руки спасаются, туловище спасается, голова спасается. Но он слышит, как за ним кто-то гонится. Он оглядывается: огонь гонится за ним. Но что за огонь, который начинается рогами и заканчивается хвостом, что это за огонь с рогами? Но это не огонь, а корова. И это не корова, а огонь. Ну да, это огонь и корова. Корова, пылающая, как полено, гонится за ним, распространяя запах горящей шерсти. Корова бежит и горит, корова горит и бежит, и кулак чувствует, как бегут его ноги. Они бегут, как кони, отдельно от него, они несут его, как кони.
Но убегут ли они от коровы, унесут ли его от коровы?
«Сгорит ли корова, прежде чем догонит меня, – размышляет кулак, – или прежде догонит, а потом сгорит?»
Он бежит. Но корова и огонь ближе. Она уже вот, догорая шерстью, но еще живая. Глаза ее горят, рога горят, но она еще живая.
Но вот прыжок. И вот удар. И кулак у ней на рогах. Кулак повис на ее рогах, как сено на вилах.
Так погиб кулак.
Стакан
Жизнь художника Широкосмыслова была похожа на стакан. Всю свою жизнь он писал только один стакан.
Иван Иванович, он вставал в четыре часа утра для того, чтобы пить чай. И брал стакан.
– Где мой стакан? – говорил он, когда брал стакан.
А стакан уже был в его руке. Сначала в руке, потом на столе, потом на губах, потом на зубах, потом в бороде, а затем снова на столе, кругл и прям, законченный, как стакан, стоял стакан.
Движение стакана по комнате означало, что художник Широкосмыслов двигался, а стояние на одном месте означало, что они стояли на одном месте.
Художник и стакан.
Так стояли они вместе, стакан стоял недвижим, а Иван Иванович, художник Широкосмыслов, с рукой, бегающей по холсту вместе с кистью, где постепенно появлялось изображение стакана.
И вскоре вместо одного стакана в комнате их было два. Один был прям, и другой был прям, один был прозрачен, и другой был прозрачен, один был пуст, и другой был пуст, стакан против стакана.
Начинаясь от усов и заканчиваясь сапогами, художник Широкосмыслов был весь не столько высок, сколько упрям. И всей своей фигурой и головой стремился к чистоте в комнате, в бороде и в искусстве. И так как стакан был абсолютно чист, всей своей фигурой и головой вместе с носом, глазами и бородой он стремился к стакану.
Его комната была похожа на стакан. Чистые линии и стены, похожие на стекло, где жили он и стакан. Кроме него и стакана, в комнате не было ни других людей, ни других вещей, ни других стаканов.
Ни пули революции и ни снаряды гражданской войны не задели ни его стакана, ни его лысую голову, похожую на стакан.
А когда Ивану Ивановичу нужны были дрова или когда у него выходило все варенье, он брал очередное изображение стакана и уносил его на базар, где бабы давали хорошие деньги за очередное изображение стакана.
А когда Ивану Ивановичу нужна была слава, художник Широкосмыслов, он брал очередное изображение стакана и уносил его на выставку картин.
Там охотно брали его стакан, потому что стакан – натюрморт, а художник Широкосмыслов считался большим мастером натюрморта. И вот среди революционных картин, среди вздыбленных машин и вздутых, как весенняя вода, мускулов, среди знамен, движения и людей появлялось изображение стакана. Законченное среди незаконченного, неизменное среди изменяющегося, чистое и пребывающее в себе среди смешанного и переходящего одно в другое, уравновешенное среди неуравновешенного, оно выделялось, как выделяется мертвое среди живого. Оно собирало вокруг себя взгляды всех тех, которым была чужда работа, беспокойная, как война, и которые всю свою жизнь стремились к неподвижной жизни, подобной жизни диванов, стаканов и огурцов, к дореволюционной жизни провинциальных обывателей, похожей на жизнь вещей домашнего обихода.
Так похожий на натюрморт, изолировав себя от окружающей действительности, Иван Иванович через натюрморт соприкасался с окружающей его действительностью.
Всю свою жизнь изображая только стакан, он не умел изображать ничего, кроме стакана. Поэтому не удивительно, что, как-то раз задумав написать свой автопортрет, несмотря на все свои старания, он не смог написать ничего, кроме стакана. Правда, этот стакан был не совсем стакан. В отличие от обыкновенного стакана у него были, например, усы. И не только усы, а даже походка. Но усы были просто усы, и их можно было пририсовать, как прилепить, к любому предмету. А что касается походки, то последняя существовала только в воображении художника Широкосмыслова. Да и откуда у стакана могла быть походка, когда у него не было ног? Да и стоял-то стакан всё на одном месте. В конце концов художник Широкосмыслов был даже рад тому обстоятельству, что вместо автопортрета получился стакан: но этому, как ни странно, не был рад Иван Иванович.
Хотя Иван Иванович и художник Широкосмыслов имели одно и то же лицо, но в то же время они были совершенно разные люди.
Иван Иванович, например, ходил на базар. Художник Широкосмыслов всегда сидел дома. Иван Иванович был, например, когда-то даже женат. Художник Широкосмыслов этого не знал и не помнил. Иван Иванович имел дело с управдомом и даже с фининспектором имел дело. Художник Широкосмыслов никого к себе не пускал и всю свою жизнь имел только дело со стаканом. Иван Иванович мог, например, даже выпить. Художник Широкосмыслов не имел этого даже в мыслях. Иван Иванович не был принципиален, он мог даже написать, например, цветы, если бы за них хорошо заплатили, и, конечно, только в том случае, если вообще он мог что-нибудь написать, не прибегая к помощи художника Широкосмыслова. Художник Широкосмыслов, если бы узнал об этом, пожалуй, не пожалел бы свой стакан и разбил бы голову Ивана Ивановича, если бы вообще он мог разбить голову Ивана Ивановича, в то же время не задев своей. Иван Иванович преимущественно ел, пил, спал, художник Широкосмыслов дни и ночи сидел, изображая стакан, а иногда даже сочинял стихи, посвященные, разумеется, стакану.