Геннадий Гор – Обрывок реки (страница 105)
Как она поступит (словно заранее было известно, что он поступит, как захочет она)? Могло быть одно из двух: или она, Хворостова, откажется, отдаст его, как отдала хлебную карточку какому-то подростку, и тогда Лида была так ненавистна, что трудно даже было думать о ней; или она не найдет в себе сил убить любовь к нему, и тогда она ненавидела себя и презирала. И она думала, что лучше ненавидеть и презирать Лиду, но невозможно жить и ненавидеть себя.
Лида действительно не любила говорить с Лялей о своей работе. Жаловаться на трудности? Для чего? Для того, чтобы Ляля сказала: «Что же вы хотите, чтоб я во второй раз пошла в Горбюро?» Хвастаться успехами? Лида вообще не умела хвастаться, да и было ли чем. Работала не хуже, но и не лучше других. Прораб Соловейчик, кажется, был доволен ее работой, а может, и нет. Случалось, хвалил, ставил в пример, случалось – обещал отослать обратно на Охту.
Но если и хотелось иногда поговорить, то не о себе и о своей работе, а о доме. Дом стал другим. Уже давно все, что напоминало Лиде о прожитой жизни, о ее квартире, было вынесено вместе с остатками пола. Все было переделано. Дом стал другим.
И думала Лида, что слово «восстановление», которое так часто употребляют в газетах и на собраниях, являет точный и свежий смысл только для тех, кто восстанавливает сам. Восстанавливаются не старые, разрушенные дома, квартиры, а создаются новые на старом месте. В сущности, невозможно восстановить старое в буквальном смысле этого слова, потому что все в жизни неповторимо, и никогда не повторится прежняя Лидина жизнь с Челдоновым, студенческие годы, а начнется что-то новое, даже если он вернется домой. Вот об этом ей иногда хотелось поговорить с Лялей. Но так само собой получилось, что между ними не возник личный интимный разговор. Мешало что-то и стояло между ними как невидимая, но плотная стена. А может, и не надо было разрушать эту стену признанием и разговором по душам. Может быть, лучше, чтоб эта стена пока стояла между ними.
И все-таки наступил день, в который Лида верила, который ждала.
Она позвонила. Открыла дверь Ляля и отпрянула с каким-то незнакомым выражением лица.
– Мама, – выбежала Галя и бросилась к ней. – От папы письмо.
Письмо подала Ляля. Нераспечатанный конверт с множеством печатей.
«Дорогая Лида, – прыгали первые слова письма… – Дорогая Лида… Дорогая Лида…»
Письмо давно уже искало Лиду по Уралу, по Ленинграду и наконец нашло ее.
Леонид Рахманов. Из воспоминаний (Геннадий Гор)
Ранней весной 1927 года я сдал в газету «Смена» свой первый рассказ. Поэты Михаил Голодный и Борис Лихарев, ведавшие литературной страницей этой молодежной ленинградской газеты, полуприняли, полуодобрили мою «Живую полянку», и я стал терпеливо ждать, не появится ли она в печати. Прошел месяц, другой, по воскресеньям в газете по-прежнему появлялись произведения молодых авторов; так, в мае был напечатан рассказ Г. Гора «Сапоги». Я никогда прежде не слышал такой фамилии и потому очень внимательно прочел эту вещь. А прочтя, понял, почему не печатают мое сочинение: в нем и действия мало, и никакой неожиданной развязки; Гор состязался с самим О’Генри и даже упомянул его имя в тексте, а у меня в рассказе сплошные пейзажи, к тому же слишком чувствительные.
В конце июня весь первый курс Электротехнического института, где я учился, отправили на два месяца на военные сборы под Красное Село, и мне сперва было не до литературы. Но все же в одно из июльских воскресений я заглянул в палатку с походным Красным уголком, развернул «Смену» и увидал свой рассказ! На той же странице были шаржи на Лидию Сейфуллину и Николая Тихонова, статья Зелика Штейнмана, глава из поэмы Вл. Заводчикова (через два года я написал об этой поэме свирепую рецензию), но тогда ничего этого я не заметил. А радость от обнародования собственного рассказа омрачилась тем, что напечатали не второй, улучшенный его вариант, который я в свое время тоже представил в редакцию, а первый, как я считал, черновой, – почему-то именно он попал под руку составителям. Таково было самое первое мое литературное огорчение, проложившее путь всем последующим…
Тем не менее с осени я опять принялся сочинять, написал рассказ «Обмылок», его приняли в журнале «Юный пролетарий», и я решил прочитать его на занятиях литературной группы «Смены», о существовании которой только что узнал. Она не была связана с газетой «Смена», если не считать, что там и тут был Борис Лихарев, когда-то учившийся в Москве в литературном институте имени Брюсова, где и познакомился с Михаилом Голодным.
Занятия «сменовцев» происходили в ту осень в Доме печати, на Фонтанке (второй дом от Невского). Придя туда в первый раз, я ничего своего не читал, только слушал и осматривался. Все говорили умно, интересно, особенно Гор, круглолицый, стриженый, но еще не лысый. О чем он в тот раз говорил? Кажется, с увлечением хвалил рассказ Николая Тихонова «Рискованный человек» (как я вскоре понял, ему всегда нравились произведения с эксцентрическим уклоном). Тоже хорошо, но немного пижонски и пуская слюнку в уголок рта, говорил Исай Рахманов (гость, а не член группы). Председательствовал, снисходительно усмехаясь, поэт Дмитрий Левоневский, раньше других начавший печататься в «Звезде». Это на него уже успел написать эпиграмму поэт-рабфаковец Леонид Равич:
Потом Равич чистосердечно признавался, что лучшее слово в эпиграмме – «Ах!» – принадлежит критику Зелику Штейнману… В 1928 году Равич переписывался с Маяковским и напечатался в ЛЕФе.
Руководили литературной группой в ту пору двое: поэт Виссарион Саянов и критик, когда-то поэт, Валерий Друзин. С обоими я встречался потом в редакциях и в Союзе писателей не один десяток лет. Назову тех, кого я запомнил на первых занятиях, и с некоторыми из них подружился.
Семнадцатилетняя поэтесса Ольга Берггольц с необыкновенно нежным цветом лица и двумя золотистыми косами.
Ее муж – поэт Борис Корнилов, небольшого роста коренастый паренек с нависшей на лоб прядью. Брак их оказался недолгим: уже в 1929 году Корнилов вдруг попросил меня помочь ему найти отдельную комнату, а через год у него появилась Люся, молчаливая, очень красивая и по виду совсем девочка.
Раиса Мессер, жена Друзина, толстенькая, маленькая, но хорошенькая; критик и литературовед, она писала тогда о Брюсове.
Поэт Александр Гитович, приходивший в Дом печати всегда с ракеткой для настольного тенниса. В 1930 году я провел с ним месяц на Мурмане и посвятил ему рассказ «Купчиха Утиль», а он мне – стихотворение «Одинокое существование на острове Кильдине».
Маленький, остроумный Юлий Берзин, автор опубликованного уже отдельной книжкой романа о нэпмане – «Форд».
Поэт Илья Авраменко; помнится, я завидовал его необычайной способности двигать сразу всей кожей на голове! Постепенно он отрастил огромные усы и начальственность.
Петров, толстый блондин, автор рассказа, напечатанного в том же альманахе, где была помещена первая повесть Геннадия Гора «Пистолеты капитана Печонкина». (Петров чуть ли не единственный «сменовец», не ставший профессиональным литератором.)
Прозаик и поэт Виктор Виткович; псевдоним – Закоморный. Впоследствии он стал сценаристом, а в 1929 году написал вместе с Лихаревым пародийную поэму «Граф Нулин», посвятив ее почему-то мне. «Сказать ли вам, кто он таков, / Рахманов из чужих краев, / Где промотал он в вихре моды / Свои сектантские доходы». (Имелись в виду баптисты, изображенные в моей повести.) О самой повести говорилось так: «Не то Ромэн, не то Дельтей, / Не то Моран; роман отменный, / Но бессистемный и бестемный, / Без соблазнительных затей, / Без моряков и без детей»… (Намек на прозаиков-моряков Адама Дмитриева и Николая Мамина и на детского писателя Василия Белова.)
Назывались и характеризовались и другие «сменовцы»: «Погода становилась хуже, / Как будто Гор прийти хотел… / Вдруг колокольчик прозвенел. / Кто долго жил в глуши квартирной, / Друзья, тот верно знает сам, / Как даже умный, скучный Цырлин / Порой волнует сердце нам…» Второй герой поэмы, Друзин, говорил жене, вернувшись с охоты: «Раиса, там, у огородов, / Мы затравили Тверяка». (Тверяк – известный в то время крестьянский писатель.) И наконец, последняя строчка поэмы: «Смеялся Цырлин, их сосед, / Философ двадцати трех лет»…
Лев Вениаминович Цырлин (именно этого возраста!) – литературовед в очках, суховатый, весьма интеллигентный и образованный (через несколько лет я горячо поспорил с некоторыми положениями в его книжке о Тынянове).
Его жена – Леля Златова, пока неизвестно что пишущая, но красивая и насмешливая, от улыбок и смеха на висках ее уже разбегались морщинки, – она была года на два старше меня. Ее отец был когда-то врачом в Давосе. (Место действия романа Томаса Манна «Волшебная гора».)
Опережая календарь, скажу, что с Цырлиным и Златовой скоро стал особенно часто встречаться. Не раз ночевал у них на улице Гоголя, где в той же квартире жили две «крузошки», племянницы пожилого еврея по фамилии Робинзон Крузо. Цырлины владели двумя комнатами – большой трехоконной залой и маленьким кабинетиком-спальней, откуда по вечерам беспокойно выбегал в залу Лев Вениаминович, если перед сном Леля здесь надолго задерживалась. Он прекрасно ко мне относился, но все же отчасти тревожился и выказывал недовольство, видя нас с Лелей сидящими на «моем» диване и мило беседующими на литературные темы. Однажды и я к ним пришел не на шутку взволнованный: был в кино «Пикадилли» (нынче «Аврора») на немецком фильме «Вторая жизнь», столь меня захватившем, что, уходя с последнего сеанса, оставил на соседнем пустом кресле рукопись своего «Племенного бога» (пока еще в единственном экземпляре!). Вспомнил, отойдя за квартал, опрометью кинулся назад и обнаружил рукопись уже у администратора…