18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Геннадий Доронин – Остров. Роман путешествий и приключений (страница 2)

18

Лизавета еще раз прикоснулась к зеленой кнопке, и электрический экипаж подкатил вплотную к подоконнику. Зеленый динозавр в пузатом глиняном горшке всем своим видом выражал соболезнование по поводу смерти кенара, но был смешон: на самой его макушке расцвел розовенький, нежный цветочек.

Лизавета грустно улыбнулась и сказала:

– Говорят, что такое бывает раз в сто лет. Поздравляю с цветением!..

Кактус всполошился: как же он сам не заметил, ведь чувствовал, чувствовал в последнее время легкие головокружения, волнующую приподнятость духа, но отнес все это на счет октября, прилипшего мокрыми листьями к тонкому стеклу окна.

– Осень, а ты расцвел, – сказала Лизавета. Динозавр промолчал, углубленный во внутреннее созер цание цветения; таинство, что ни говори!

Лизавета посмотрела поверх розовенького цветочка – сразу за стеклом открывался прозрачный утренний простор. На высоте третьего этажа взгляду уже не очень мешала ни влажная ржавчина крыш, перемешанная с опавшими листьями, ни далекие черные пальцы труб, указывающие с умирающей осенней земли в высокое небо, ни густые стаи птиц, собирающиеся в октябрьское бегство. Иногда она видела и другое: на самой верхней лестничной площадке полуразрушенного, давно заколоченного парадного подъезда их дома как будто кто-то поселился – не то бездомный бродяга, не то скрывающийся от правосудия преступник, а может быть, чудак, которому надоело все на свете. Лизавета слышала о людях, обитающих на крышах, о народах чердаков, заброшенных кладовок и сараев, старых дымоходов, но те были другие – оседлые, друг от друга не прятались; иногда даже мелькали на крыше иссиня-черный цилиндр, крахмальный воротничок, лайковые перчатки – безукоризненность, высокое достоинство были присущи тайным поселенцам. Этот же не походил ни на людей подворотен, ни на членов сообщества кочегарок, ни на многочисленных обитателей теплотрасс. Этот неожиданный поселенец был почти не виден за грязными стеклами слухового оконца заброшенного парадного подъезда. Лизавета, скорее, угадывала, что он там, да иногда показывались в оконце неопрятная какая-то шапка, уголок воротника заношенного пальто, кусок пестрого лоскутного одеяла. Иногда ночевщик этот надолго пропадал – на неделю, две, а затем появлялся. Она никогда не видела его (или ее?) в лицо, только однажды мелькнуло, как отражение в старом затертом зеркале, юношеское лицо, но тут же на его месте возникло что-то непонятное, пугающее, как будто кто-то огромным ластиком принялся стирать лицо юноши – перемешались все детали этого лица, все краски. Наверное, это была только игра света.

Лизавете из ее окна виден был весь невысокий провинциальный город – промокший, замерзающий и видны были пустые скучные поля за ним, и дороги с колеями, залитыми водой, и озера, затянутые хрупким растрескавшимся льдом, о который разбивают лбы затосковавшие до весны щуки, и снова жирные вспаханные поля, и леса с тощими затравленными волками, небритыми разбойниками с воспаленными от многолетнего сидения у костров глазами; и снова поля, а за ними другой город – темный, до которого еще не добрался рассвет, а за этим городом море, где легкую волну рассекает старая моторная шхуна, шкипер которой уже не первую неделю, да что там неделю – не первый уже год – ведет свой корабль на восток – без устали, без сомнений, иногда только поднимая к глазам верный цейсовский бинокль, но что он может рассмотреть, кроме прохладного солнца, краешком задевшего за воду и самыми первыми лучами высветившего на руке шкипера странную наколку «2–6, 2 – 12, 2–1, 2–2,1 – 3, 2–7,1 – 2, 2–6,1 – 4,1–3,1 – 2,1–1,1 – 4». Да еще на руке детская считалочка: «Чаби чаряби…».

– Целая шифровка на руке! – произнесла осуждающе Лизавета, она не любила рекламу, украшения, клятвы.

– Сам терпеть не могу татуировки, – далекой Лизавете как будто ответил шкипер. – Но ничего поделать не могу, эта – семейная, от отца к сыну передается. И у деда моего такая была, и мне накололи в детстве… Какая-то семейная тайна…

– Бабушка! – закричала Лизавета. – Милая!..

– Я здесь, – ответила бабушка, неслышно войдя в комнату.

Она давно научилась все делать тихо, даже посуду старалась мыть так, чтобы не звякнули ненароком ни ложка, ни вилка, ни чашка. Со дня гибели дочери и зятя, царство им небесное, она стерегла тишину, никакие посторонние звуки, считала она, не должны беспокоить Лизавету. Поначалу так насоветовали врачи, а потом, когда медицинский запрет на шум был снят, ей самой стало казаться, что в этом доме нельзя беспокоить не только внучку, но и молчаливые безутешные тени, и, не дай бог, не расслышать что-то важное, что может прошелестеть в этой тишине.

– Господи, вот несчастье! – сказала бабушка, накрыв клетку с кенаром кашемировым платком.

– Платок твой в клетку и клетка тоже в клетку, – сказала Лизавета.

– Да, – сказала бабушка, – не везет нам…

– Скажи, бабушка, ты далеко видишь?..

– Далеко?..

– Именно…

Вопрос заинтересовал почему-то и домового, он высунулся наполовину из-за книжного шкафа с томом «Испанской поэзии в русских переводах» в руках, прислушался.

Бабушка помолчала и ответила:

– Без очков далеко… А если слезы навернутся на глаза, то как в подзорную трубу смотрю…

– И я далеко, – сказала Лизавета. – Но не плачу…

– Ты поплачь все-таки…

– И еще скажи: ты в жизни все помнишь?..

– Все?..

– Ну да, с самого своего рождения?

– С самого рождения никто не помнит…

– А до своего рождения?..

Домовой отложил испанскую поэзию, покачал головой: разве годится человеку заглядывать за пределы своей жизни, разве это приводит к добру?.. Может, не случайно так встревожены те, кто боятся света?..

Бабушка надолго замолчала, может быть, вспоминала то, что было до ее рождения, а может то, что будет после ее смерти?..

Динозавр на подоконнике неслышно хмыкнул: тоже загадка бытия – каждый кактус помнит день за днем все двенадцать миллионов триста пятьдесят тысяч лет всеобщей кактусовой истории. Каждый кактус – это гордая частица единого целого, и никогда не забудет, что его предки не уступали дороги даже бронированным ящерам своей эпохи, были в родстве с ними. Но те вымерли, а кактусы, должно быть, вечны…

– Иногда мне как будто снится, – произнесла наконец бабушка, – что я жила и двести лет назад, и тысячу… Однажды зажгла спичку – сама не знаю зачем, да что-то закрутилась, и головой по сторонам кручу, ищу чего-то… А что ищу?.. Спичка мне пальцы обожгла, а меня будто всю обожгло – я поняла, что искала камин, озиралась… А я ведь камин только в кино видела. И еще рука потянулась за каминными щипцами, такими черными, тонкими… Я помню, что концы их были выкованы в виде когтистых лап какой-то большой птицы.

– Помнишь? – вставила слово Лизавета.

– Да нет, нет, – смешалась бабушка. – Просто померещилось…

– А лапы у этой неведомой птицы были пятипалые, – подсказала Лизавета, – и часто промозглыми осенними вечерами у камина разгорались споры нешуточные: кто говорил, что это когти орлана, кто утверждал, что птицы-секретаря, а старый чемпион по увлекательнейшей из игр – домино, полковник в отставке Фома готов был поспорить, что на земле не существует пятипалых птиц, – и спорил, и выигрывал пари, потому что действительно таких птиц нет… А может, это и не птицы совсем?..

– Ты не можешь ничего этого знать! – перебила ее ошарашенная бабушка. – Людям не снятся одинаковые сны!..

– Это не сон…

– Что же?

– Просто память…

Домовой кивнул, почесал затылок: он уже догадывался, конечно, чьи когтистые пятипалые лапы имел в виду кузнец, изготовивший каминные щипцы, он знал кое-что и о фокусах памяти… Но разве могут быть доступны эти секреты беззащитной, парализованной девочке?..

– Не понимаю, ничего не понимаю, – задумчиво произнесла бабушка. – Только знаю, что такие вещи иногда происходят с жильцами нашего дома…

– Я – тоже не понимаю, – честно призналась внучка. – А может, и не нужно ничего расшифровывать, все разгаданное-то – скучно?..

Глава вторая

Даша

Эне, бене, раба,

Квинтер, финтер, жаба.

Эне, бене, рее,

Квинтер, финтер, жес!

…1–1;2 – 5;0…

По вечерам, если дождь не размывал тропинки, Даша уходила в лес. За ней увязывался Пес, большой, лохматый, черный, он никогда не обгонял ее, бежал, опустив лопоухую голову к ногам, как будто не веря своим глазам – она ли это? – проверял след влажным, не ошибающимся носом.

Даша уставала на работе, целый день на швейной фабрике понукала машинку, из-под острого клюва которой выползали бесконечной вереницей мужские кримпленовые брюки, но усталость не отвлекала – Даша, не переставая, разговаривала с Сашей, жаловалась ему на трудную работу – поясница к вечеру ноет, как у старухи; на получку, которой едва хватает на две недели – и куда только деньги деваются?.. Она ругала Сашу за то, что так рано его не стало, винилась ему: дура, вот дура была, зачем аборт тогда сделала?

Он пропал тихим июльским вечером. Пошел в лес прогуляться – и не вернулся. Позже кто-то сказал: «Не отпустил его лес…» Она казнила себя: ведь собиралась пойти вместе с Сашей, но задержали в доме нескончаемые дела – мыть, стирать, белить, и она не пошла. Ждала его к обеду – он не пришел, думала, вернется ближе к вечеру– не вернулся. Когда стало смеркаться и мрак потихоньку начал выползать из дубняка, она взяла фонарь и отправилась в лес. Лес встретил ее тревожным шелестом листьев, хлопаньем крыльев ночных птиц, близким ворчаньем невидимых зверей. Ночью в лесу начиналась особая жизнь, и он неохотно открывал ее секреты. Днем – пожалуйста, все чудеса лесные для Даши – и россыпь ежевики, не ленись собирать сизые, словно подернутые туманом, ягоды, и шляпки груздей, выглядывающие из-под прошлогодней листвы, и цветы – ромашки, фиалки, иван-чай, зверобой, татарник и еще тысяча – голубых, розовых, белых, алых, сиреневых, чьих имен она не знала… А ночью лес словно чужой, он только терпит человека, да и то не каждого.