Геннадий Бурлаков – Материализация легенды (страница 17)
Впрочем, нет, есть! Я вспомнил. Есть у меня нож. Кум когда-то подарил свой «рыболовный» нож с литой полой оранжевой рукояткой и с такими же оранжевыми пластмассовыми ножнами. Острый, не спорю. Кум при мне тогда демонстративно открыл железную банку с какой-то рыбой, но я обычно пользовался для этого консервным ножом. Удобнее и безопаснее. Кум говорил, что уроненный в воду, этот нож не тонет, как поплавок, а в траве хорошо виден. Я так и не попробовал его «утопить» в ванне, – забыл, если честно. А кастрюли большой по размеру для проверки плавучести этого ножа так и не достал со шкафа, – поленился, а потом тоже забыл. Пару раз я порезал палец, когда точил его на оселке, – точно острый зараза, – потом раздавил чем-то кончик пластиковых ножен. Ножны я залепил скотчем, – и убрал это «хозяйство» с глаз долой и от греха подальше, – повесил ножны с ножом на сушилку в кухне над мойкой. Вспоминал о ноже чаще лишь после того, как уже порезал тупым столовым ножом мясо для жарки, – типа, «эх! опять забыл об остром клинке для разделки мясной туши!» Пару раз, правда, рыбу потрошил им, – но давно. Улыбался, – нож-то рыбный!
Звяканья наручников о кроватные детали, видимо, потревожили охранника.
– Сестра, я покурю, пойду, – сказал он кому-то и ушел. Звук шагов стих. Так вот откуда я во сне так задыхался то ли от дыма, то ли от запаха гари… ВЫХЛОП ПОКУРИВШЕГО ЧЕЛОВЕКА!!! На некурящего!…
Я открыл глаза, опять подергал наручники.
– Сильно мешает? – женский голос из-за спины (ну, я ж в лежачем положении, – значит из-за головы). Слышна какая-то грустная забота, – сочувствие, что ли?
– Есть маленько… Что со мной?
– Решето… Ой, с тобой же нельзя разговаривать. Запрещено.
– Кто запретил? Полиция?
– Да все, – и полиция, и доктора. Тебе больно?
– Да, есть такое. Пульсирует, нарастает, но я никак не пойму где конкретно. А почему ты меня решетом назвала?
– Так изрешетили тебя охранники, говорят. Из двух стволов палили, а ты всё шел и шел на них. Тебе что же, не больно было?
– Я не помню. Вообще ничего не помню. Чего они в меня палили?
– Не знаю. Говорят, что ты тоже в какую-то девушку стрелял, или в мужика… Кажется, они и сами не понимают, кто и в кого стрелял.
– Тоже не помню. Я помню в окне ресторана…
– Нет, не через окно, – ты, вроде, в упор стрелял! В ресторане…
– Что с девушкой и с тем мужиком?
– Их к нам не привозили. Только тебя.
– И что это означает, – я спросил, но смысл ответа уже становился понятен и без ответа.
– Или промахнулся, или в морг отвезли. Хотя, если бы промахнулся, то привезли бы на опознание. Но никто про опознание тебя девушкой не рассказывал, – только про охранников. А те помнят, что в тебя стреляли, но стрелял ли именно ты в ту милующуюся парочку – сомневаются. На них кричали, ругались, а они разводят руками… Говорят, что видели тебя только на улице, в из зала вся публика разбежалась, да и загораживала весь расстрел…
Мне показалось, или я на самом деле так устал, что на лбу выступил пот? Или… Ответом послужили опять накатившие пустота и небытие.
… Опять свет. Тусклый, мерзкий, – но хоть не режет глаза. Охранника нет рядом, кажется. Спит?
– Сестра, мне больно!
– Потерпи, тебе до укола еще 6 часов.
– Сестра, но мне больно!
– Потерпи, посчитай про себя, – так и время быстрее пройдет, и боль станет меньше.
– А сколько время сейчас?
– Два часа ночи.
… Один, два, три, четыре… пятьдесят пять, пятьдесят шесть…
– Сестра, сколько время?
– Два часа ночи.
Наверно, что-то не так «срослось» в мозгах. Давай сначала: … Один, два, три, четыре… сто двадцать шесть, сто двадцать семь…
– Сестра, сколько время?
– Два часа ночи.
Блин! Опять! Какие-то глюки! Один, два, три, четыре… двести двадцать один, двести двадцать два…
– Сестра, да сколько время?
– Два часа ночи.
– Сестра, у Вас часы стоят!
– Нет, больной, это Вы постоянно непрерывно спрашиваете, сколько время.
– Сестра, где мои часы?
– На складе, наверно.
– А трусы?
– Там же, если не в прачечной.
– Зачем в прачечной?
– Так Вас всего в крови тогда, помню, доставили…
– Сестра, сколько время?
– Два часа ночи.
– Сестра, мне больно. Уколите мне хоть что-то…
– Ладно, морфий не дам, – рано, а анальгин с димедролом могу уколоть. Надо?
– Да хоть яду! Коли!
Утром же потребую, чтобы часы, трусы и очки мне принесли. А то ни лицо мента, ни облик сестры, ни потолок не могу разглядеть. Крайне неудобно, когда сестра раскрывает накрытую простынь для укола или обработки кожи, а ты без трусов: голый и привязанный. И не понятно, от чего тогда дрожь пробивает: от прохладного воздуха или от стеснения. А часы, чтобы не дергать сестер, не спрашивать время. Они у меня хорошие, механические, – «тикают» успокаивающе.
Опять проваливаюсь в темноту…
Белый снег облепил снаружи раму и подоконник. Покрытый городской пылью, он перестал быть бело-голубым, стал бело-серым… Или это эффект от подтаивания верхних и нижних слоев, в результате которого стал менее прозрачным и потерял «воздушность»? До весенней капели еще жить и жить, но на солнце, которое заглядывало в окно после обеда, снег оседал и оседал с каждым днем. Новый снег не выпадал, и было грустно, как если бы смотреть на человека на ускоренной кинопленке, который из года в год, старея, постепенно сморщивается, «высыхает», сгорбливается…
Следы птиц на снегу на подоконнике, оставленные их первыми после снегопада приземлениями, более не пополнялись. Да и куда теперь присядешь? – Поверхность снега стала коркой, скользкой и твердой. Да, если и сядешь сюда, то следов не остается. А окно всё равно не откроют, – они запечатаны до весны. Никто не насыплет крошек на подоконник, не выложит надкушенный кусок хлебной горбушки или обломки печений. Могут, конечно, попытаться подкормить зимующих пернатых через открытую пару раз в сутки для проветривания форточку, но крошки и кусочки всё равно не попадают на подоконник, – они улетают глубоко вниз, на заснеженную и не расчищенную дорожку вдоль дома. И проседают в мокрый снег, на который и приземлиться-то проблема… А ночью просто вмерзают и становятся вновь недосягаемыми.
Крошки хлеба и кусочки печений лучше искать со стороны дверей из сестринской или ординаторской, которые открываются во внутренний дворик больницы. Там могут вынести даже миску с кашей или вермишелью, – пока не набежали соседские коты, и не промерзло, можно вволю поклевать эти деликатесы. Не жалко даже, когда прилетает ворона и хватает крупные куски, – корма тогда много, всем хватит.
Вот коты, – гады, – съедают всё. Ничего не оставляют. Но птиц не ловят, – им тоже хватает корма от дежурной смены. Потому охотиться за верткими воробьями или серыми голубями им просто лень. Даже не дерутся между собой.
Ну, вот откуда я знаю про крошки хлеба и печенья на снегу? По собственному опыту? А что есть выход из ординаторской и сестринской на внутренний дворик? Откуда я знаю про котов? А про тарелку с кашей и вермишелью?
Обычно, дома я сметаю снег еще до того, как он подтаял на солнце и промерз ночью. Если не уследил, то стараюсь тогда очистить подоконник ото льда, чтобы птицы могли спокойно садиться у окна. Правда, когда стал так делать в гостях у мамы, то она стала ругаться, что птицы гадят на ее белый пластик, а я его царапаю. Плюнул, оставил как есть…
Грустно было наблюдать пустой подоконник, замерзшее снаружи стекло, яркий белый свет. Встать и подойти ближе не давал наручник, приковавший меня к железной спинке кровати.
Да и не сподручно разгуливать голым по отделению, где вперемешку лежат разнополые больные. Большая часть из них без сознания, или в таком состоянии, что все равно не ничего не понимают.
Трусы + очки + часы мне принесли в то же утро после обхода дежурной врачебной бригады, которые принимали смену, которым я сразу же и произнес свое пожелание в присутствии их доцента. Кажется, их всех, в том числе присутствующих на обходе в палате медицинских сестер и санитарок, тронула моя забота о них, – «чтобы не беспокоить персонал вопросами о времени». Во как! А кто-то спросил, зачем мне вообще это время нужно?
Обещал не ходить под себя и просить своевременно утку или судно, – разрешили удалить мочевой катетер из мочевого пузыря. О Небо! Какое же это облегчение! Страшно было даже спугнуть ту тишину, которая теперь была внизу живота… Иногда, правда, ныл пузырь.
– Легкий цистит от инородного тела, – пройдет, – сказал доцент на очередном обходе.
Боль в ранах в дневное время была терпимее, чем ночью. В наркотиках меня уже стали ограничивать. Но это уже не так страшно. Словом, терпимо.
Стражи менялись каждые 12 часов. Сдавали друг другу ключи от наручников, иногда передавали друг другу журналы и газеты… Они бы еще подушку передавали. Ни для кого было не секрет, что в ночное время они уходили в подсобное помещение и спали на запасной каталке, – даже не задумываясь над тем фактом, что на этой каталке из отделения вывозили в морг тела умерших пациентов.
Полицейские со мной почти и не разговаривали. Когда я попросил сначала одного из них освободить одну – правую – руку, чтобы воспользоваться уткой, он так и сделал. Ну не помогать же ему с моим «хозяйством», – как я попросил, – если не может одну руку отстегнуть. А потом не стал и приковывать. Так и передавали из смены в смену одну пару наручников на мне, а одну в кармане дежурного.