Геннадий Абрамов – Птенец (страница 72)
— Да.
— И профессор, взяв ее домработницей после вашего ареста, спас?
— Да. Так можно сказать.
— И вы, когда вернулись, отказались от нее?
— О, нет. Совсем нет... Простите, а зачем вам?
— Я объясню. Попозже. Если хотите, не отвечайте.
— Тут гораздо сложнее. И подробности, как бы вам сказать... не очень литературные, что ли.
— И все-таки.
— Я был уверен, что не вернусь. Живым — не вернусь. Писал: считай меня мертвым. Я вообще стал ее забывать. С годами. Бывало, силюсь вспомнить, какие руки у нее, глаза, улыбка, смех, — и не могу. Дольше, чем все другое, помнил запах ее. Вкус ее — есть такое выражение: вкус женщины. Точнее не нахожу. Вы понимаете?.. В первые годы там — до сумасшествия... И когда и его не смог вспомнить... Что тут говорить. Выжгло. Сосуд, где помещается душа, опустел, и я подумал тогда, что если нам суждено встретиться на том свете, я ее и там не узнаю. Ничего не осталось. Ничего... Нет, молодой человек, вам, не знавшим того, что мы пережили, понять нас невозможно. Мы так и уйдем. Не пытайтесь.
— Однако вы не ответили.
— Мы жили в ощущении, что идол вечен. И вдруг выяснилось, что и его взяла костлявая. А со мной уже — Аля. Она из шалашовок — слышали когда-нибудь?
— Конечно.
— Я пытался ее спасти. Вырвать. Уже там, на поселении. Хотел от нее детей. Или даже не так: хотел, чтобы она стала матерью... А она... Впрочем, это неважно. Отдельная история... Словом, в результате она умерла. Покончила с собой. 2 марта 53‑го года. 4‑го мы ее схоронили, а 5‑го, как вы знаете, судорога по всей стране — новый погребальный звон.
— А потом вы вернулись.
— Да, я вернулся. Феня ждала. На руках — больная девушка. Не ее ребенок, но на ее руках. Другая женщина. И я другой. Вы учтите, нам в ту пору было примерно столько, сколько вам сейчас. И я чувствовал, что я — уже сухое дерево. Может, и постою еще, но чуть ветерок, и — треск, ветки обламываются. А она такая спокойная, чистая, понимающая, сильная. Что вы. Я и не думал отказываться. С радостью бы под крыло. Но не предложила. Я не спрашивал, почему. Было бы дико спрашивать. А сама она не говорила. Просто не предложила, и все. Мы оба поняли, что жизнь сильнее вас. И еще Родион настоял...
— Родион? Значит, профессора зовут Родион? А фамилия — Жагин? Родион Тимофеевич Жагин?
— Вы его знаете?
— Он читал у нас лекции на третьем курсе.
— Стало быть, у вас не литературное образование?
— Да, я технарь. Но не по склонности, как вы, наверное, догадались.
— Интересно. И что же, вы были лично знакомы?
— С профессором? Шапочно, как студент. Однажды, когда он был болен, я приходил к нему домой.
— И он вас принял?
— А я наглый. Зачет сдать. Стипендия горела, вот и вломился.
— И вы поговорили? Видели Феню? Инну? Она еще была жива?
— Видел. Феня даже сказала, что я ей напомнил Ивана. В ту пору он уже от них сбежал.
— Год?
— Шестьдесят шестой.
— Да. Какое-то время жил у меня, а потом женился.
— На Заварухиной?
— Вам и это известно?
— Если внимательно прочесть текст, то догадаться нетрудно. Она действительно была наводчицей?
— Нет. Он все придумал. И Драндулета, разумеется, тоже. Но, вы знаете, она могла бы ею быть. Тоже озорница великая. И с годами не проходит. У них дочь школу кончает.
— А сам Иван? В отъезде сейчас? Он вас уполномочил заниматься рукописью?
— Отвечу по порядку. Иван у нас строит мосты. Так он хотел. И добился. У него целая философия относительно мостов. Говорит, они — как рукопожатие. Старое, древнее — не нынешнее. Теперь люди подают друг другу руки не задумываясь, не вкладывая в жест никакого другого смысла, кроме обыкновенного приветствия. А раньше жест означал...
— Я не стану тебя убивать.
— Да, я пришел к тебе с миром... И Иван строит мосты — как древние люди пожимали руки, с тем же наполнением.
— Простенькая философия... Но я рад за него.
— А насчет рукописи... как вышло... Нет, пожалуй... Да, так будет лучше. У меня сохранились письма. От Наденьки. И мой ответ. Вы посмотрите, и вам все станет ясно. Не возражаете? А я еще чайку подогрею.
«Викентий Сергеич, миленький, он меня в гроб загонит, любимчик ваш.
Тут мы с Варькой убирались, она в стол к нему сунулась и кассеты выгребла. Поставили. Слышим — голос его, папкин. Варька — что с нее взять — хихикает. А я стою с тряпкой пыльной, как стеганутая. Четыре полных кассеты наговорил. И когда? Все потихоньку, бандит, чтоб нам ни гугу. В двух про путешествие, в других вроде про жизнь свою от рождения.
Ничего так (местами). Забавно.
Я скорей подружке, Любке, звонить — самого-то, вы знаете, нет, опять, чертяга, укатил, опять мне тут одной отдуваться, надоело, не могу передать как. Ну, потрепались. То, се. Что делать? Она ж шальная, Любка-то, и говорит, а давай перепишем и в редакцию дернем? Пока его нет, опубликуем к чертовой матери, и прямо под мост его драгоценный зашлем.
Умора с ней.
А потом про вас вспомнили. Как вы решите.
Забегала, хотела поговорить, да не застала. Пленки в кулечке у соседки оставила (не у стерв, а — под вами). А письмо вот в ящик.
И когда вам только телефон поставят, безобразие.
Надя».
«Здравствуйте, Наденька!
Все получил. Спасибо.
Разъясните мне, пожалуйста, две вещи.
Как я понял, на Байкал он прокатился в 1962 году, когда ему было двадцать. Так? Но — цель поездки? И почему зайцем? Из какой редакции у него рекомендательное письмо?
И второе: Хотелось бы знать, что в его воспоминаниях вымысел, а что было на самом деле. Кое о чем я и сам догадываюсь, но желательно все-таки знать поточнее. Просто фактологически. Если возможно.
Кроме того, должен сказать вам, Наденька, что затея наша не из простых (идею Любы я поддерживаю целиком и полностью). Видите ли, слово изустное и слово письменное — стихии разные. Переводить с иностранного на русский для меня, во всяком случае, много легче, тут худо-бедно, но получается, а вот получится ли переложение, которое мы затеяли, положительно сказать не берусь.
Тем не менее попробуем. Дело веселое, чистое.
Викентий Сергеевич».
«Викентий Сергеич, миленький, какая разница? Да и не понимаю я ни шиша. Зачем тогда ездил? А халява его разберет (простите, я девушка грубая). Потерял лицо — ну и помчался искать. Вы тоже не поняли? Сочувствую. Как был Хохотало, так и остался. Он ведь у меня чеканутый. Его в детстве наскипидарили, и вот до сих пор лётает. Думает, думает. Больше всех надо. Никто не думает, а он думает — какой он, что за птица, зачем на белом свете живет.
Пижон червивый (ужасно я на него сердита — одной годами торчать, кому понравится?).
Насчет правды — вообще увольте. От него ее сроду не допросишься, у него не тем концом нос пришит. Такого там наболтал — ужас.
Но что-то было. Меня, например, встретил. Это уже факт. Хотя я у него там бандитка с большой дороги (раз он меня такой вывел, я его теперь, как вернется, зарежу. А что мне еще остается?).
Ой, да зачем вам знать, сколько там правды, а сколь ко вранья? По мне, все правда. И все вранье. Всякая прибаска хороша с прикраской — это он обожает. И он не только говорит так. Вы же знаете, он так — живет.
Надя».
— Ну — убедились?
— Спасибо, прочел.
— Может показаться, что Надежда чересчур вульгарна, груба. Не верьте. Это защитное. Она славная.