Геннадий Абрамов – Птенец (страница 51)
В тот вечер, когда ужинали, обо всем и договорились. Как разумные люди.
Уйти с ним Феня не смогла. Отболело. Иссушило ее и выжгло. Опять ломать и строить заново — сил нет. Столько времени утекло, и дом ее теперь здесь. Бросить Родионыча с двумя такими сорвиголовами? Привязалась душой, привыкла и полюбила, как своих кровных. Какая-никакая, а все ж семья. Не обессудь. Мы оба, и ты, и я, должны Софрону Родионовичу в ножки поклониться. Руки ему целовать. Живы, и это главное. Ты мужчина, ты сильный. Раз выстоял там, стало быть, и здесь выстоишь. А профессор сказал: если надо, поможем. И несчастный человек согласился. Все правильно, сказал, с тем и шел, и если бы не вы, сам бы предложил. Ну а потом руку профессору жал и на прощанье целовал, как икону, бывшую свою жену.
Поселился он в Сокольниках, в коммуналке. Я разведал, напросился и стал ездить.
Мы подружились.
Гуляли по парку, я охотно рассказывал, а он меня незаметно подучивал. Мне льстило, что такой человек со мной на равных. Раньше он был талантливым физиком, но в Воркуте поотстал и теперь занимался переводами всякими (физика с лирикой в обнимку). Жил настоящим и, хотя никогда не забывал о прошлом, со мной говорил только о будущем. Ужас сколько он всякого знает — в смысле богатств, накопленных человечеством. Я никогда не слышал, чтобы он жаловался, ныл или роптал на судьбу, а желчь и злобу, наверное, от меня прятал. Он дико чувствовал чужую боль и говорил, что, если бы стал богатым, занялся бы благотворительностью, и, когда я признавался, что, к примеру, не понимаю значения слова «благотворительность», он битый час мог объяснять, но только чтобы до меня дошло.
Короче, это он, мой Попечитель. Первый мужчина, которого приняло мое сердце. Человек с изломанной, как и у меня, судьбой, но не с моим цыплячьим, а с настоящим опытом. На моих глазах совершил истинно жертвенный поступок, и одному богу известно, как ему было нелегко. Он меня поразил.
Я сам, по доброй воле, назначил его себе духовным опекуном. Он не препятствовал, не возражал. Когда я называл его «мой Попечитель», он улыбался краешками отяжелевших губ и опускал глаза. Его смущали и вместе с тем радовали и моя настырность, и смелая молодая глупость, и стремление как-нибудь непременно назвать наши отношения, как будто слова в таких случаях добавляют определенности. Мой милый, говорил он, эта кличка не из самых удачных, но раз тебе хочется — на здоровье...
Мы никогда не говорили об этом, но я знаю: оно было в нем, жило постоянно, всегда —
Феня изредка навещает его. Подкармливает, обстирывает.
Я, конечно, в курсе, но — молчок.
Родионыч, как и обещал, помогает — ну, там путевочку достанет, врача грамотного пришлет. Недавно высокую инвалидную группу выбил. (Только теперь, слепец, я стал замечать, что он не только профессор кислых щей — оказывается, ему и человеческое не чуждо. Я даже к нему потеплел и — с подачи Попечителя — внимательнее пригляделся.)
Инка сначала бесилась от ревности, но потом ничего, поутихла. И она наконец сообразила, что плохому меня в Сокольниках не научат. Если вообще научат чему-нибудь, то, разумеется, только хорошему.
ВОР, НАРКОМАН И ОБМАНЩИК
Остов, каркас без мышц и мякоти; даже и каркас аномальный — там, где большие берцовые, нелепое и странное расширение, а выше — как бутылочная горловина; без плеч — усохшие, несообразно длинные руки тянулись прямо из шеи. По всему донельзя исхудалому телу, по избледно-тонкой коже, должно быть, давние, и теперь расползшиеся, как чернила на промокательной бумаге, наколки, рисунки, призывы, столь примитивные и несуразные, что, похоже, трудился над ними художник не просто глуповатый и неумелый, но и недостаточно грамотный.
Он приезжал сюда, в Академгородок, на берег Обского моря с первым автобусом из Новосибирска, а возвращался с последним. Каждый день, как на работу. Ржагин заставал его постоянно на одном и том же месте, под изогнувшейся сосной, поодаль от воды, в центральной части пляжа. В стародавних тряпичных плавках с завязками на боку, подпирая себя сзади ручками-колышками, он целый день просиживал на песке, просто наблюдая, как другие купаются и загорают. Изредка доставал из затрапезного портфеля помидор или огурец и медленно; страшно медленно съедал его вприкуску с хлебом.
— Иван.
— Шурик.
— Ничего, что я так, по нахалке?
— Годится.
Говорил он заморенным, каким-то заплесневелым голосом. Возраст его Ржагин определить затруднился. Лоб изрезан глубокими морщинами, обвислые дряблые щеки, больная кожа, все движения дистрофика. А глаза молодые.
Ржагину сперва казалось, что ему и говорить трудно, настолько вяло и односложно он отвечал. Но, как выяснилось, Иван ошибался.
— Я как банный лист. Извините.
— Не бери в голову.
Постепенно кое-что выпытал.
Шурик недавно из заключения. Сжег себя куревом.
— Вольняшка, тебе не понять, — сказал Шурик, не отрывая взгляда от полоскавшихся у берега мамы с дочкой. — Шесть лет, считай, не видал. В кино только одетых. Прозрачную кофточку вырезали. Вот ты хлюст. Нежный. Скажи, что самое красивое на земле?
Иван догадывался, какого ответа Шурик от него ждет, но сделал вид, что затрудняется:
— Ну, горы там. Деревья. Море вот.
— Женское тело.
— Любое? Есть ведь вырви глаз.
— Согласен. Но, знаешь, и в нем угадывается. Бабы — дуры. Задаром, вот и не ценят, раздебёхи.
— А уродки?
— Все равно. Своя грация. Все равно.
— Там, где вы были...
— Не надо, паря. Повезет — сам увидишь.
— Что-то пока не везет.
— От сумы да от тюрьмы не зарекайся. Россия, паря, страна сложная.
— А почему вы не купаетесь?
— Час до воды шлепать. Пляж пройти, и выдохся. Раньше плавал по первому разряду. Тянет. Охота.
— Я помогу.
— Сиди... Все из-за курева.
— Вы же бросили.
— Две недели — не срок. Держусь пока. Кровь бунтует, сорвусь... Скажи. Отчего человек, что ни выдумает, все себе во вред? На гибель?
— Не все. Ложкой, например, есть удобнее.
— Не пойму, болтун ты, что ли? Трепаться сел — отваливай. С тобой по делу, а ты шуточки.
— Я не хотел вас обидеть.
— Водку выдумали. Наркотики. Зачем? Чтоб скорее сдохнуть? А авто, самолет, бомбу атомную?
— Один философ утверждал, что существует влечение к смерти. Всему живому присущее. Травинка, дерево, зверь и человек — все к смерти на всех парах чапают, наперегонки. Так задумано, запрограммировано. Кажется, что смерти мы не хотим, гоним от себя, стараемся отдалить, а на самом деле, если судить по результатам, мы ее как раз приближаем, зовем, ну просто не чаем, как бы поскорее обняться.
— Что за философ?
— Да был один. Реакционер проклятый.
— Вроде толково. Про меня — в точку.
— У меня тоже сходится.
— Значит, начертано.
— Не уверен. Обобщения вещь скользкая.
— Говорили, реки вспять не текут, а мы их сейчас куда хошь поворачиваем. Звери вымирают, птицы, рыба, леса гниют. И не только у нас, верно? По всему миру так. Значит, прав он, начертано.
— Притчу вам расскажу. Вспомнилось вдруг. Если не очень к месту, не бейте, ладно?
— Валяй.
— Жили два брата. Пока росли — дружно. А когда умерли мать с отцом, хозяйство не поделили, рассорились. Из-за пустяка. И разъехались. Один на этом берегу реки остался, другой на противоположном. Обзавелись семьями. Оба трудолюбивые, земли вдоволь — расширялись, крепли. У каждого сыновья, дочери. Потом и внуки. И умерли братья, так и не помирившись. А по обе стороны реки уже города свои, государства. Друг перед другом красуются. И враждуют, бранятся. Угрозы все хлеще и хлеще. Оружия наизобретали столько, что и девать некуда. И до войны не дожили — взорвались. Все прахом. Одна река осталась. И где-то на краю два эскимоса уцелели. Он и она, молодожены. И вот лежат они как-то среди пепла, и жена-эскимоска спрашивает мужа: «Я глупая. Объясни мне. Во имя чего они все погубили?» Муж думал-думал и говорит: «Поживем — увидим».
— Плохая твоя притча.
— Я рад, что вам не понравилась.
— Зачем тогда рассказывал?
— Там вопрос один мне по душе. Помните — во имя чего? И я считаю: нет, не начертано.. Просто человек еще не созрел, слаб умом, духом слаб, не дорос. Близорук слишком. Кажется, строит, выдумывает, изобретает, как будто во благо, чтоб всем лучше жилось, а получается — портит. Благими делами дорогу в ад, не разгибаясь, мостит. Но это пока. Пока близорук и только о ближней выгоде печется. Говорят, оптимист в наше время — что дурачок, ванька-встанька. К сожалению, Шура, я из таких. Я верю. Просто верю, и всё. Что человек вздрогнет, опомнится. Остановится и повернет. Разогнется, подрастет, окрепнет умом и духом и поймет, что всем, решительно всем на земле необходимо действовать сообща, что ближняя выгода — лебедь, рак и щука — то есть на разрыв, ведет только к гибели и никуда больше, что только он, человек, способен подчинить, унять себя, перестроить и направить к выгоде высшей, дальней, которая есть единственная достойная его цель.
Шурик слушал внимательно. Долго молчал, думал. А потом спросил:
— Ты член, что ли?
— Шурик, — расхохотался Иван. — Вы мне льстите... Если не возражаете, пойду окунусь, — и подмигнул, как давнему приятелю. — Пока здешнее рукотворное море еще живо.