Гелий Рябов – Мертвые мухи зла (страница 67)
Чем только… Нож? Ну его к черту. Грязно, нервно. Придется так…
Еще раз вгляделся в ее красивое, уже увядающее лицо и, взяв свою подушку, положил ей на голову, навалился всем телом. Она была сильная, дергалась долго. Но в конце концов затихла. Смотреть на мертвую не стал. Переоделся в свое (хорошо — не выбросил. Одежонка, ею подаренная в муках страсти, описана НКВД вдоль и поперек). Конечно, и своя опасна, попала в поле зрения. Ну, да они не спинозы. Будем надеяться, что во внимание не приняли. К утру можно будет и новой обзавестись. Лишь бы добраться до явки. Лишь бы не была провалена. Лишь бы не влипнуть в клей для мух снова. Ах ты, Господи… Да где же наша не пропадала?»
Я убрал рукопись в тайник. Я сидел на стуле, у кровати, растерянный и смущенный. Я понял, что шутки кончились. Ах, Лена-Леночка… Могу себе представить, насколько ценна была для тебя эта странная рукопись. Она ведь не литературный опус, не баловство беллетриста. Она точный и скрупулезный дневник вражеского лазутчика, агента-боевика, или просто разведчика, неважно… И каждое слово в этом дневнике — истина. Каждый адрес — точен. Каждое имя — настоящее. И что тебе светит за все за это, товарищ будущий чекист и сын чекиста, милый, добрый, славный глупыш Сережечка Дерябин? А светит тебе «тройка» или в этом роде и — десять лет «без права переписки». Расстрел то есть…
И как поступить? Что я буду лепетать на допросах? Что врать? И будет ли смысл врать? Ведь улики неопровержимы. Человека, советского, посвятили в белогвардейский заговор, и этот человек… Что?
Голова шла кругом. Как быть? Я ведь не разделяю убеждений этих людей. Эти люди приходят на мою землю отнюдь не с добром. Стоп… А почему — «на мою»? Она столь же моя, как и его, Владимира Николаевича Званцева. Да, они проиграли Гражданскую. Их вымели. Но кто может запретить им отстаивать свои убеждения с оружием в руках? Разве ОГПУ-НКВД боролись с ними в белых перчатках?
Нет… Это все демагогия. Это попытки оправдаться, уйти от ответа на прямой вопрос: «С кем вы, мастера культуры?» Михаил Зощенко ответил (слова Анатолия, рискованные слова): «Мы — с пустынником Серапионом». А я?
Я не с белогвардейцами. Они — мои враги. Я ловлю себя на том, что больше не считаю их «заклятыми». Заклятых уничтожают, как то Алексей Максимович заповедал. Я же теперь готов к диалогу. Мне хочется их понять, я хочу выяснить: что, только обретение утерянных привилегий их ставка? Идея, которая мутит им головы? Или есть что-то другое? Чего я пока не понимаю? Ах, как важно понять… Кто-то сказал: понять — простить. Я понял однажды своего директора, и мне стало все равно — кем он был в прошлом. Я понял, что он — порядочный человек. Что может быть выше!
До утра ворочаюсь в постели. Слышу резкий и отрывистый звонок в дверь. Так приходят они. Мои будущие товарищи. Зачем? Понятно… Я скрываю убийцу двух сотрудников НКВД. Но — слава богу. Это всего лишь к Циле…И круговерть, круговерть. До воскресения, когда состоится наша таинственная встреча с Улей. Решаю сказать ей все: о дневнике Званцева, о своих предположениях. Кто, как не она, Ульяна, нянька моя, все поймет, все продумает и найдет единственно возможное, правильное решение…
Суббота, пьем чай, отчим просматривает газеты.
— Что будешь делать завтра?
— Поеду за город, подышу.
— А мы с мамой хотим в Эрмитаж. Я слабоват по части живописи. Как ты?
— Я лучше отвечу на вопросы. Потом. Вы посмотрите, а я отвечу. Так даже интереснее. А то нечто вроде экскурсии.
Он соглашается.
— Только смотрите внимательно, — советую я. — Не бегите бегом, дальше, дальше. Один сумбур в голове. Вот пример. Я увидел картину: священник смотрит на ребенка, а тот вычерпывает ложкой воду из ручья. «Но это невозможно!» — говорит священник. «Но вы же сами говорите, что нельзя постигнуть сущность Троицы», — отвечает ребенок.
— И что? — В глазах отчима недоумение, в глазах мамы — тоска.
— А то, что ребенок объяснил, доказал верность суждения священника. Ведь ручей ложкой действительно не вычерпаешь.
Я пересказываю Ульяну. Однажды в Эрмитаже она поведала мне эту историю. Тогда я не понял ровным счетом ничего. Теперь стал старше…
— Сережа… — растерянно произносит Трифонович. — Но ведь это все… Это же глупость! Чушь! Я тебя не понимаю, Сергей.
— Ладно. В Эрмитаже мало революционных полотен. Они понятны тем, на кого рассчитаны. Остальная живопись — искусство, сэр. А искусство — это восторг человека перед гением Бога…
Отчим всплескивает руками — по-женски, истерично, никогда не видел его в таком неестественном состоянии.
— Нина! Мальчиком необходимо заняться. Немедленно!
И вдруг мама говорит тихо:
— Он уже не мальчик, Ваня…
Паровоз мчит к Белоострову. Пригороды сменяют густые леса. «Переходил границу враг…» Что она хочет показать мне? Зачем мы едем? Я понимаю, что спрашивать не следует, она все равно не ответит. И так мутно, пусто… Вдруг обнаруживаешь, что ничего не знаешь; что культура — на нуле. Как может судить человек о поступках другого, если внешний мир ограничен красными знаменами, а внутренний — Павкой Корчагиным? Какая лживая фраза: «коммунистом можно стать только тогда, когда обогатишь свою память всеми богатствами, которое выработало человечество». Да ведь это лицемерие, Владимир Ильич. С вашей точки зрения, человечество «выработало» только Парижскую коммуну и Обуховскую оборону. И еще что-то в этом роде. Остальное очень вредно рабочему классу. Поумнеть может. А коли поумнеет…
Нет. Это исключено. Рабочий человек выматывается на заводе, едва успевает доползти до постели. А интеллигент… Много ли их сегодня, желающих пронизать бытие, найти ответы. Их и всегда-то было ноль, запятая, ноль. И они заботились не об обогащении мозга, а о том, чтобы всем все было поровну. Великая идея. Только неосуществимая, это постепенно становится понятным. И так скверно, так тягостно на душе. Ульяна тоже смотрит в окно: рука на столике, подбородок упирается в ладонь.
— Что ты там видишь?
— Вот, послушай… «И особенно синяя (С первым боем часов…) Безнадежная линия Бесконечных лесов…» Понял?
— Нет. Но пейзаж действительно грустный, ты права. А чьи стихи?
— Был такой поэт. Не знаю, жив ли еще… Безнадежная линия бесконечных лесов — это и есть Россия, мальчик.
И еще:
— «Должно быть, сквозь свинцовый мрак На мир, что навсегда потерян, Глаза умерших смотрят так».
— Я должен сочувствовать белым?
— Нет. Людям. Ведь этот мир для них потерян навсегда…
…Мы идем через мокрый еловый лес, повсюду окопы, полуобвалившиеся ходы сообщений, россыпи гильз незнакомой формы.
— Это финские, — объясняет Уля. — Оглядывайся почаще… Здесь иногда ходят патрули. Вообще-то ты не заметил табличку: «Стой! Проход запрещен!»
Я смущен немного.
— А что мы объясним, если…
— А ничего. Заблудились. Проверят и отпустят. Только помни: мы встретились здесь, в лесу, пришли по ягоды и просто так, погулять.
— Уля, да ведь это наивно!
— Что ты предлагаешь? — Взгляд ее черных глаз становится суровым. Ей не нравится моя суетливость. Она права.
— Это здесь… — оглядывается. — Совсем рядом. Сейчас, мальчик…
И вдруг я вижу поваленный пограничный столб с медной табличкой, на которой герб, надпись, но я не успеваю рассмотреть.
— Подойди… — Уля стоит около четырех осевших холмиков, они так похожи на… могильные, так похожи…
Бьет озноб, сам не знаю почему. Вглядываюсь: давние уже холмики, не меньше года прошло, но никто не пришел сюда, не поправил. Кто там, под ними, в глубине, в болотистой промозглой воде…
— Крепись, Серж… — смотрит, смотрит, не отрывая глаз. Будто выпытывает, хочет узнать, понять. — Ты помнишь, что произошло в тот день, когда газеты сообщили о нападении финнов?
Губы вдруг пересохли, язык не ворочается. Она видит, что я не в себе.
— Финский патруль обстрелял наш… советский пограничный наряд. Были убитые. Они… лежат здесь?
И вдруг я чувствую, что понимаю ее туманный намек.
— О… Отец…
— И… участники его группы. Их переодели в финскую форму, забросили в финский тыл. Оттуда на лыжах они пошли сюда, к советской границе и обстреляли советских. Те ответили… боевыми патронами. Для достоверности. Красноармейцы — люди простые. Кто бы там стал особенно разбираться? Главное — возбужденная искренность этих ребят. Они, я думаю, и рассказывали своим начальникам и всем прочим, как ужасно на них напали финны, как они, доблестные, отражали агрессию. Сережа… Я приехала сюда летом. С лопатой. Я определила, прокопав шурфы, там где головы. Я нашла… Алексея. На нем форма финского унтер-офицера. Имелось в виду, что он как бы старший пограннаряда. И еще. Вот… — Она протягивает мне кольцо. Золотое обручальное кольцо. — Алексей никогда не носил… Я думаю, он понимал, на что идет. Наверное, взял как талисман. Оно было на… пальце.
— Ты… Ты так… раскопала…
— Я должна была знать правду, мальчик.
— И что же теперь? Что делать с кольцом?
— Спрячь. В тайник.
— Ты… ты знаешь? — вырывается у меня.
— Мне нужно было держать где-то свои бумаги. Я знала, что рано или поздно ты его найдешь.
— Но… тогда… — Кольцо жжет мне ладонь, я с трудом удерживаю его. Тогда… и они, они найдут? А у меня там…
— Перепрячь. Прими совет: заполни эту полость землей, стружками, песком — что найдешь. И накрепко забей подоконник. Свое же… Что у тебя там? Если ты, конечно, хочешь сказать?