18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Гелий Рябов – Мертвые мухи зла (страница 106)

18

Мама смотрела широко открытыми глазами, казалось, в них не умещается ужас, вызванный словами гостя, не умещается и выплескивается на скатерть. Я вгляделся в его невыспавшееся, плохо выбритое, словно стертое наждаком лицо. Неужели, правда?

— Вы серьезно считаете, что Красная армия не защитит Ленинград?

Он повел плечом, усмешка тронула тонкие губы.

— Но ведь и ты считаешь, что в ведомстве покойного отца — одни идиоты, разве нет? Поймите: армии нет, одна видимость. Те, кто мог бы командовать, — давно сгнили или сидят. Кто командует — лихо носит галифе и вырабатывает командный голос. Поражение будет мгновенным и очень тяжелым. Разве только народ поднимется…

Я не выдержал:

— Народ… Согнанный насильно в колхозы, замордованный, избитый — да что он может!

Комиссар тяжело посмотрел.

— Народ, Сережа, он много может. Потому что не всех успели забить. И поверь: многие окажутся на стороне немцев…

— А вы?

— Есть формула: политкомиссарен, комунистен, юден. Перечисленных без разбора — в расход. Но я и без этого не перешел бы. Знаешь, почему?

Мне казалось, что я падаю вниз головой в лестничный пролет. Ай да комиссар… Раскрылся-то как неожиданно…

— Потому что одно и то же. Одинаковые системы. Только там — фюрер, а у нас — вождь. Не перевод даже, калька. Все, Маша, пошли. А вы — думайте…

Торт остался нетронутым, чай в заварном чайничке медленно остывал. Мы с мамой сидели молча и боялись поднять глаза. Наконец мама сказала:

— Сережа… Я должна признаться…

— Что ты, не разведясь с Иваном, выходишь замуж за Петра! — не выдержал я.

— Ты почти угадал… — сказала грустно. — Он — Ефим. Заведует сапожной мастерской Большого дома. Милый человек, у него такие сильные руки… — По лицу мамы расплылась мечтательная улыбка.

— Мама… В такой момент! Я не понимаю…

— Любовь… — Глаза покрылись пеленой, я понимал, что она больше не видит меня.

— А я? — Это вырвалось, я не хотел. Ребенок победил на мгновение взрослого человека.

— А что «ты»? — В голосе появились капризные нотки. — Не бойся, ты не останешься на улице. У Фимы хорошая большая комната, недалеко, на Литейном, в доме Марузи. Будешь приходить в гости. Я надеюсь — в качестве кухарки я тебе уже не нужна? К тому же ты тоже не один. Я же вижу…

— Да что ты видишь! — заорал я, ощущая с некоторым недоумением свой вдруг неведомо откуда вырвавшийся бас. — Не смей об этом!

Она уперла кулаки в бока и сразу стала похожа на купчиху с картины Кустодиева.

— Ах, какие мы нежные… О матери можно все! О нем — не смейте! Хватит! Взрослый! И есть Таня, или как ее там? Приготовит кашку, ничего!

Это была ссора не на жизнь, а на смерть. Так оно случается. На пустом месте.

— Ладно. — Злость душила меня. Не было больше матери. Любвеобильная дамочка, вот и все. И правда, хватит… — Ты только не проговорись Фиме-Ефиме о сегодняшнем разговоре. Фролов добра хотел. Если его расстреляют — тебе трудно жить будет. Я к тому, что твой избранник тачает сапоги руководству, а кто близок к руководству — тот шептун. Только не тот, что под одеялом другой раз, а как бы заушатель, понятно? Я же отбываю к отчиму. — Она смотрела на меня изумленно, с нарастающим недоумением, я догадался, что она не ожидала. В ее глазах я был — несмотря на все ее слова — все еще ребенком. И мне стало жаль ее. — Ладно, мама… Ничего. Будь счастлива, если сможешь. Я тебе желаю этого. Устроюсь — напишу. Не горюй, не забывай… — Я подошел к ней и чмокнул в щеку. Показалось, что бедная мамочка провалилась в столбняк.

Но ехать я решил твердо. Чего там… Экзамены можно и в Свердловске сдать. Возьму справку об отметках, то-се, не пропаду. И кто знает… А вдруг Таня согласится поехать со мной? Наивно, конечно… Детский лепет. Но: «Твои глаза сияют предо мною…» И с этим ничего не поделаешь. А Званцев? Что-то он там поделывает?

«Оркестр — четверо бледных мужчин с темными кругами под глазами, в неряшливых черных костюмах и грязных белых рубашках с галстуками-бабочками, больше похожими на расплывчатые кляксы, — играл знойное танго. Время обеденное, за столами лениво чавкала служилая братия, прожигатели жизни придут попозже; но уже вышагивают перед эстрадой утомленные безумной ночью пары: командированные из «центра» и местные проститутки.

Званцев сидел за столиком в углу, один, и лениво ковырял вилкой плохо прожаренный бифштекс. Он уже успел ко всему привыкнуть — только к дурной пище не мог, и все чаще и чаще возникал где-то на периферии сознания сладостный образ Больших бульваров и ресторанчик, скромный, неброский, с мраморными столиками, сверкающими ножами и вилками, мельхиоровой оправой судков и флаконами с золотистым прованским маслом, рубиновым уксусом… Какой восторг, какой бонаппетит! Белая телятина, темная баранина…

Воткнув вилку в непробиваемый бифштекс, Званцев бросил на стол деньги и направился к выходу. Но не тут-то было. Пузатый метрдотель (или как там его?) догнал, тяжело дыша, возмущенно засопел в ухо: «Может, это у вас, там, в Москве и положено, а здесь, в Свердловським (ч-черт, уже в который раз слышал это немыслимое, невозможное словопостроение) как бы все по-человечески выстраивается: закажи, сьеш, заплати и уходи!»

Это бесподобное «сьеш»… Черт знает что такое…

— Я оставил на столе в три раза больше!

— А мы тут не нищие, нам чужого не надо! Вы вот возьмите вашу сумму, пересчитайте аккуратно и точно положенное отдайте официянту. Иначе никак нельзя-с. Нас партия постоянно призывает к сугубой материальной ответственности. Будьте так любезны… — Он изобразил такую доброжелательную улыбку, что Званцеву стало не по себе. Дождался «человека», вручил деньги, изогнулся в поклоне:

— Премного вами благодарны!

Официант выпучил глаза.

— Дак… Это как бы я вам говорить должен?

— Ты чего, дурак? В стране такие перемены, а тебе очи застит!

Конечно, это было озорство — в его положении совершенно недопустимое. Но скука советской жизни, ее безликость и пустота были столь очевидны, что захотелось хоть наизнанку вывернуться и хоть что-нибудь, хоть на мгновение, но изменить…

Вышел на улицу, побрел бездумно. Полукруглое здание, нечто вроде театра. Да ведь он и есть. Оперный, наверное… Интересно, где они берут голоса… Скверно, наверное, поют. Гадко. И оперы дают из жизни пролетарских вождей. А как иначе?

Слева стоял на граните некто весьма знакомого обличья. Поразила поза: вроде бы и идет, и в то же время — падает. Будто после безумного перепоя. Кто же это? Подошел ближе: так и есть — Свердлов. Цареубийца. Скульптор, конечно, хотел изобразить порывистый шаг вождя к красному горизонту.

Стало обидно за аптекарского отпрыска. Все же честно трудился на ниве уничтожения собственного народа (именно собственного и прежде всего собственного). А по смерти своей странной получил черт-те что. Бедный отец екатеринбургских рабочих… Званцев почувствовал тошноту, недомогание. Этот город действовал на него как удар молотка. А прохожие… В каждом из них он видел сейчас цареубийцу или пособника. Умом понимал, что это не так; обыкновенные люди, что сейчас шли навстречу или обгоняли — они ведь сном-духом ничего не знали о случившейся некогда трагедии. А даже если и знали — большинству все равно было. Конечно, кто-то и сочувствовал кровавому делу, но вряд ли таких было много. И все же Званцев отводил глаза. Ярость и ненависть плескались в зрачках, не дай Бог — кто увидит, поймет, тогда неприятностей не избежать. Или конца. Разве стоило приезжать ради этого?

Решил: утром, на рассвете, попробует повторить путь «фиата» с телами умученных, пройдет, если получится, дорогой Николая Алексеевича Соколова. С тем и отправился в гостиницу, спать… Поднялся на рассвете, солнце еще не взошло, только огненно-красное небо стояло над притихшим городом, обещая новый день. Торопливо собрался и быстрым, нервным шагом направился к дому Ипатьева. Проспект был пуст, ни души, через пять минут уже подошел к боковому, со стороны переулка, входу в дом. Напротив молчаливо тянулось одноэтажное безликое здание с темными окнами, «дом Попова». В первый свой приход не обратил на него внимания, сейчас вспомнил: здесь жили охранники Дома особого назначения. 17 июля они приходили на дежурство и с болезненным любопытством расспрашивали ночную караульную смену о случившемся. Ночью многие слышали стрельбу в доме.

Постоял у замурованного окна; на подоконнике белело что-то, подошел и с удивлением обнаружил увядшую белую гвоздику. «Надо же… — подумал уважительно-ошеломленно, — видимо, есть еще в этом городе совестливые люди…» Воображение снова разыгралось, вспомнились нервные, рваные рассказы об убийстве семьи — охранники явно психовали, разговаривая со следователями, их настроение передавалось в сухих, казалось бы, строчках протоколов… Взгляд будто пронизал кирпичную стену: вот они сидят посередине комнаты, убийцы сгрудились вокруг, переминаясь с ноги на ногу, подталкивая друг друга, пытаясь ободрить и найти поддержку. Юровский, пряча глаза, начинает зачитывать сочиненное накануне «постановление» Уралсовета, но бросает на полуслове: зачем врать в последние мгновения даже врагам… Не Белобородов — убогое ничтожество — принял решение. Не алкоголик Войков. Не перевертыш Дидковский. В иных головах родился черный план. Ленин, Свердлов, Троцкий. Это их волновал конец династии — не дай Бог оправятся, оклемаются и тогда — снова царский трон, который, как сочинили скудоумные поэты социализма, — «нам готовит Белая армия и Черный барон»? Недоумки…