реклама
Бургер менюБургер меню

Гектор Мало – Сумерки империи (страница 62)

18

Но когда враг подошел к стенам нашего города, оказалось, что парижане решительны и отважны

— Но ведь сейчас вас нет среди защитников Парижа, так почему же вы предпочитаете остаться в плену и не хотите бежать? Пруссаки отправят вас в Штеттин[134] или Кенигсберг, и чем это лучше для вас?

— Уверяю вас, я легко переживу отправку в Германию. Это лучше, чем стоять в карауле у мясной лавки или кормить вшей в караульном помещении. Меня, представьте себе, больше не возбуждают идеи патриотизма и героизма. Будь вы в Париже, когда встал вопрос о заключении перемирия, вы бы даже не осмелились произнести эти слова. Даже если бы вы были твердо уверены, что только перемирие спасет страну, вы никогда не посмели бы прямо заявить об этом. И вы еще предлагаете мне бежать отсюда!

О чем-то подобном я читал в доходивших до Тура парижских газетах, но конкретно не представлял себе царивший в городе патриотический угар. Когда я сказал об этом парижанину, тот буквально взорвался от отчаяния.

— Вам кажется, что у меня истерика, — воскликнул он. — Но поймите же, сударь, что мой непосредственный начальник считает меня олухом, а консьерж зовет меня "шляпой" и домоседом. Несмотря на осаду, я не стал ликвидировать мой торговый дом, и, хотя за все это время не обслужил ни одного клиента, я тем не менее не уволил ни одного работника. Господам приказчикам регулярно выплачивается жалованье, а они с утра до вечера смеются надо мной, потому что считают меня размазней. И вы еще хотите, чтобы я бежал из плена! Да если побег удастся, я никогда не осмелюсь показаться на глаза моему консьержу, который никогда больше не поздоровается со мной.

— Но вы ведь не просто сбежите. Вы вернетесь в Париж.

— О нет! Если уж покинул Париж, то назад ни ногой. Такое под силу только тем, кто "ходит через линию фронта". А я не верю, что такое возможно.

Я, однако, продолжал настаивать, и он, чтобы отделаться от меня, со смехом заявил:

— Вы, молодой человек, никак не можете понять, что, сбежав от пруссаков, я буду вынужден вернуться к жене.

Затем, сделавшись серьезным, он заявил тоном, не терпящим возражения:

— Я ввязался в дурацкое дело и должен нести за это ответственность. Я благодарен вам за ваше предложение, но существуют препятствия если не материального, то морального характера, которые не позволяют мне его принять. А поскольку эти препятствия касаются лишь меня одного, то можете считать, что я полностью в вашем распоряжении и готов в меру моих сил оказать вам любой содействие.

— Мне требуется лишь одно: дождаться ночи. Пока вы тут не появились, я надеялся, что обо мне забыли, но теперь-то все знают, что в погребе нас двое.

— Тогда я не знаю, чем могу вам помочь. Я не в состоянии сделать так, чтобы время текло быстрее. Если вы считаете, что до ночи еще слишком далеко, тогда давайте болтать, чтобы убить время.

И, не дожидаясь моего ответа, он принялся рассказывать мне о Париже, о массовых вылазках из города, о том, как сидящие в фортах моряки идут на прорыв вражеских линий, о Жозефине[135], о неприязненном отношении национальной гвардии к регулярной армии и презрительном отношении военных к национальной гвардии, о мародерах, о каретах скорой помощи и жарком из крыс. В заключение я услышал изложение плана Трошю, исполненное на мотив "Мы ударим им во фланг"[136]:

План Трошю известен всем, План, план, план, план, план.

Затем, попеременно впадая то в веселье, то в уныние, он поведал мне о нищете обывателей, дороговизне продуктов и страданиях детей, умирающих прямо на руках у своих матерей.

Его рассказ звучал, словно эхо, доносившееся из осажденного Парижа, к которому сейчас было приковано внимание всего мира.

Впечатление было такое, будто передо мной выворачивается наизнанку душа целого города. В его бессвязном, но искреннем рассказе было все: и иллюзии простого народа, и ликование по поводу придуманных побед, и уныние от реальных поражений, и неубиваемое доверие людей, старающихся не терять надежду, и готовность на жертвы, и склонность к благородным порывам, и отчаяние разлученных семей, и радость от полученной весточки, и боль напрасного ожидания, и доведенная до абсурда чрезмерная национальная гордость, и упорная вера в победу, и твердое намерение встать с колен, и ненависть к врагу.

Я с огромным вниманием слушал его волнующий рассказ, сопровождавшийся звуками перестрелок и редких пушечных выстрелов, проникавшими в наш подвал.

Время, которое еще недавно едва тянулось, теперь стремительно понеслось вскачь. Уже вечерело. В подвале становилось все темнее, и наконец наступила ночь.

— Похоже, — проговорил парижанин, — о нас и вправду забыли. Ваши шансы увеличиваются.

Но радовались мы недолго. В восемь часов на лестнице загремели шаги, и дверь отворилась. За нами пришли.

— Ночь темна, — сказал мой компаньон, — а до Версаля путь не близкий.

Но повели нас вовсе не в Версаль. То ли охранники заметили, как я возился с решеткой, то ли они решили, что дверь не надежна, но, как бы то ни было, нас решили не оставлять на ночь в погребе и просто-напросто перевели в большую гостиную на первом этаже, в которой размещались солдаты. Теперь мы находились буквально под носом у охранников, и им было легче нас контролировать.

Он принялся рассказывать мне о Париже… о жарком из крыс

— Располагайтесь в том углу, — сказал сержант, знавший французский язык.

В гостиную вели две двери. Одна выходила на улицу, где прогуливался часовой, и была закрыта, а вторая, открытая, выходила в прихожую. Выделенный нам угол был далеко от открытой двери и рядом с закрытой дверью. Но какое это имело значение, ведь о побеге нельзя было и помыслить, потому что прямо на паркете вокруг большого камина, в котором горели гигантские поленья, разлеглось не меньше дюжины солдат. Чтобы пробраться от одной двери к другой, пришлось бы идти прямо по их телам.

— Мы тут прокоптимся от этого дыма, — сказал мой компаньон, окинув взглядом помещение.

— Да, много дыма, — откликнулся сержант и громко расхохотался. — Французы не любят дым.

— О, в этом, как и во всем остальном, немцы сильно опередили французов, — отметил парижанин с неподражаемо серьезным видом.

Сержант был очень горд своим остроумием, казавшимся ему чисто французским. Он захотел продолжить беседу с моим компаньоном, а тот в свою очередь, настолько охотно откликнулся на это желание, что мне даже показалось, что парижанин решил его разыграть.

— Знаете, — сказал он, обращаясь к сержанту и одновременно подмигивая мне, чтобы привлечь мое внимание, — я ведь имею право на особое к себе отношение. Я не обычный пленный. Я дезертир. А дезертировал я потому, что жить в Париже стало просто невозможно.

— О! Что вы говорите?

— Хлеб там теперь пекут из костей, которые собирают на кладбищах, а вместо быков и баранов жарят маленьких детей.

— Вы ели детей?

— Я и сбежал, потому что не хотел их есть.

— О! Парижане сами в этом виноваты.

— Как это так?

— Поделом им. Они заслужили такие страдания.

— Вот и я так всегда говорил.

— Зачем они хотят продолжать войну? Они упрямятся, а зря.

— Это же очевидно. После того, что случилось под Виссенбургом, французы должны были вежливо поинтересоваться у немцев, чего желают господа пруссаки, а узнав, немедленно выдать им это самое, не дожидаясь, когда их об этом попросят. Вот война сразу бы и прекратилась. Немцы ведь не злые. Если бы сразу отдали все, что им требуется — Эльзас, Лотарингию, деньги — они и не стали бы продолжать войну. Им избиение французов ни к чему.

Нас просто-напросто перевели в большую гостиную на первом этаже, в которой размещались солдаты

— Денег точно попросили бы меньше, и мы бы пораньше отправились по домам. Беда в том, что эти французы страшно заносчивые.

— В этом вся беда.

— А еще они невежды. Они так и не поняли, в чем состоят намерения Германии. Вот теперь они и пожинают плоды своей заносчивости и своего невежества. Болезнь, от которой страдает Париж, можно лечить только диетой и кровопусканием. Пусть он поголодает и отощает, это его успокоит.

Тут мое хладнокровие исчерпалось, и я решил вмешаться, но мой товарищ затолкал меня в угол.

— Немцы прекрасные врачи, — сказал он. — Они очень практичные. Действительно, надо быть слепыми, как все французы, чтобы не понять, насколько эффективно такое лечение. Счастлив тот народ, у которого такие честные и милостивые соседи.

— Германия хочет одного, — продолжал сержант, — жить в мире, предварительно забрав то, что ей принадлежит, и устроив все таким образом, чтобы впредь на нее не нападали. Если бы у этих тупоголовых французов было хоть немного здравого смысла, они оставили бы нас в покое. Мы воюем не для собственного удовольствия, а во имя справедливости.

— То, что вы говорите, совершенно очевидно. Но во Франции не хотят признать, что немцы — народ честный, высокоморальный, искренне верующий, открытый, благородный и исполненный добрых намерений. Мы совершенно их не знаем и лишь по этой причине считаем немцев лицемерами, грабителями и лжецами. Встречаются среди нас и такие, кто утверждает, что немцы глупы.

— Это уже слишком! — воскликнул сержант.

Я был уже не в состоянии выслушивать подобные шутки и поэтому растянулся на паркете и натянул меховую шапку на самые уши.