реклама
Бургер менюБургер меню

Гастон Башляр – Поэтика грезы (страница 2)

18

Теперь, когда мы подчеркнули ясность и силу поэтического осознания, встает вопрос – под каким углом нам следует рассматривать грезы, если мы хотим воспользоваться уроками феноменологии? Ведь наш собственный философский тезис усложняет нам задачу. Из этого тезиса неизбежно следует вывод: сознание, которое убывает, засыпает, «витает в облаках», больше не является сознанием. Греза толкает нас по наклонной, направляет по склону вниз.

Спасти ситуацию и преодолеть скороспелые возражения психологии поможет нам прилагательное. Греза, которую мы хотим изучить, – поэтическая, эту грезу поэзия направляет по склону в верном направлении, вслед за ней может идти растущее сознание. Эта греза ложится на бумагу или, по крайней мере, содержит в себе такое обещание. Перед ней расстилается бескрайняя вселенная – чистый лист. И вот образы уже обретают форму, выстраиваются по порядку. В ушах мечтателя уже звучит письменное слово. Один автор, имени я не помню, говорил, что кончик пера – это орган мозга. Я с этим полностью согласен: если мое перо брызжет кляксой, значит мысли идут вразброд. Кто вернет мне добрые чернила моих школьных лет?

В поэтической грезе все чувства пробуждаются и обретают гармонию. Именно эту полифонию чувств слушает поэтическая греза и фиксирует поэтическое сознание. Поэтический образ можно описать словами, сказанными Фридрихом Шлегелем о языке: это «творение на одном дыхании»[2]. Вот эти полеты фантазии и должен стремиться вновь пережить феноменолог, изучающий воображение.

Психолог, конечно, предпочел бы изучать самого поэта во власти муз. На примере конкретных гениев он провел бы конкретные исследования вдохновения. Но значит ли это, что он сам пережил бы феномены вдохновения[3]? Его человеческие документы – свидетельства о поэтах в порыве вдохновения – имели бы ценность лишь в том случае, если были бы сделаны в идеальной ситуации объективных внешних наблюдений. Такое сравнение окрыленных поэтов быстро привело бы к потере самой сути явления. Любое сравнение снижает выразительную ценность сравниваемых понятий. Слово «вдохновение» слишком общее, чтобы передать своеобразие вдохновенных строк. По сути, психология вдохновения, даже рассказывая об «искусственном рае», грешит очевидной бедностью. В таких исследованиях у психолога слишком мало документов для работы, а главное, он не несет за них полной ответственности.

Понятие Музы, которое позволило бы нам дать бытие вдохновению и заключить, что у глагола «вдохновлять» существует трансцендентный субъект, конечно, не может войти в словарь феноменолога. Даже совсем юнцом я не мог понять, как горячо любимый мной поэт мог писать о лютнях и музах. Разве можно убедительно, с выражением прочитать, едва не лопаясь от смеха, первую строку великого стихотворения:

Тронь лютню, о поэт, и поцелуй мне дай…[4]

Для мальчишки из шампанской деревни это было слишком.

Нет! Муза, лира Орфея, опиумные и гашишные призраки лишь скрывают от нас существование вдохновения. Записанная поэтическая греза, та, что даст начало книжной странице, – вот та греза, которой можно делиться, воспламеняющая греза, вдохновение, равное нашему таланту читателя.

Феноменолог будит свое поэтическое сознание, и ему для этого не нужно общество – у него предостаточно материала, в книгах дремлют тысячи образов. Он откликается на поэтический образ в том смысле феноменологического «отклика», который так хорошо описал Евгений Минковский[5].

Заметим, впрочем, что грезу, в отличие от сна, невозможно рассказать. Чтобы грезу передать, нужно ее написать, написать с чувством, со вкусом, переживая с новой остротой. Тут мы касаемся сферы написанной любви. Мода на нее уходит, но свет остается. Есть еще души, для которых любовь – это соединение двух стихов, слияние двух грез. Роман в письмах говорит о любви через высокое соперничество образов и метафор. Чтобы выразить любовь, надо о ней написать, и, сколько ни пиши, никогда не будет слишком. Сколько влюбленных, едва вернувшись с нежного свидания, берут в руки перо! Любовь всегда стремится высказать себя, и чем больше поэзии в любовных грезах, тем удачнее высказывание. Грезы двух одиноких душ – залог любовной неги. Реалист в любви увидит тут не более чем зыбкие формулы. И тем не менее великие страсти рождаются в великих мечтах. Отрезая от любви всё ирреальное, мы калечим саму любовь.

В такой ситуации сразу становится ясно, насколько сложной и плавающей будет дискуссия между психологией грезы, основанной на наблюдениях за мечтающим, и феноменологией творческих образов, нацеленной на то, чтобы пробудить даже скромного читателя к новаторскому действию языка поэзии. В более общем смысле вполне понятна, мы полагаем, целесообразность определения феноменологии воображаемого, где воображение ставится на свое – первое – место, в качестве принципа прямой активации психического становления. Воображение заглядывает в будущее. Подталкивая нас к легкомыслию, отрывает от прочного основания. Мы увидим, что иные поэтические грезы – это воображаемые жизни, которые раздвигают границы нашего существования, позволяя почувствовать себя увереннее во Вселенной. По ходу изложения мы приведем многочисленные свидетельства обретения этой уверенности. В наших фантазиях рождается мир, это наш мир. И этот выдуманный мир показывает нам возможности расширения границ нашего бытия во вселенной, нашей вселенной. В любом воображаемом мире есть устремленность в будущее. Жоэ Буске[6] сказал:

Человек может стать кем угодно в созданном им мире[7].

И если взять поэзию во всём неистовстве человеческого становления, на вершине вдохновения, несущего нам новое слово, то что толку от биографии, которая рассказывает нам о прошлом, тягостном прошлом поэта? Будь у нас хоть малейшая склонность к полемике, какое досье из бесполезных биографических фактов мы могли бы собрать! Приведем лишь один пример.

Полвека назад один король литературной критики поставил себе задачу объяснить поэзию Верлена, которая ему не нравилась. Да и как любить стихи поэта, обретающегося на задворках образованного общества:

Его ни разу не видели ни на бульваре, ни в театре, ни в салоне. Он где-то на окраине Парижа, пьет плохое вино в дальнем углу какой-нибудь лавки.

Плохое вино! Какое унижение для божоле, которое в то время подавали в маленьких кафе на холме Святой Женевьевы!

Тот же критик добавляет последний штрих к характеру поэта, описывая его шляпу. Он пишет: «Даже бесформенная шляпа, казалось, вторила его унылым мыслям, обрамляя тревожное лицо своими вялыми полями наподобие черного ореола. И что за шляпа! Временами она игрива и капризна, как жгучая брюнетка, а то кругла и наивна, как у ребятишек из Оверни и Савойи, порой напоминает треснувший тирольский конус, лихо сдвинутый набекрень, а то забавно-ужасна: этакая ухарская бандитская шляпа, один край глядит вниз, другой вверх, спереди козырьком, сзади прикрывает затылок»[8].

Найдется ли во всём творчестве поэта хоть одно стихотворение, которое можно было бы объяснить этими художественными вывертами шляпы?

Насколько сложно соединить жизнь и творчество! Может ли нам помочь биограф, сообщая, что такое-то стихотворение было написано Верленом в тюрьме Монса:

Небо там над кровлей Ясное синеет[9].

В тюрьме! Кто в минуты меланхолии не чувствует себя в тюрьме? В своей парижской квартире, вдали от родной земли, я предаюсь верленовским грезам. Над каменным городом простирается небо прошлого, и в моей памяти звучит вокальный цикл Рейнальдо Ана на стихи Верлена. Эмоции, грезы и воспоминания в полную мощь разворачиваются передо мной над этими стихами. Именно «над»: не под ними, не в той жизни, которой я не жил, – дурно прожитой жизни несчастного поэта. Разве для него, внутри него творчество не было выше жизни, разве творчество – не искупление для того, кто жил дурно?

Как бы то ни было, именно в этом смысле поэзия может собирать грезы, связывать воедино мечты и воспоминания.

Литературная критика психологического толка ведет нас к иной цели. Ее занимает не поэт, а человек. Но великие образцы поэзии по-прежнему заставляют нас задуматься: как человек, невзирая на жизнь, становится поэтом?

Однако вернемся к нашей простой задаче – показать созидательный характер поэтической грезы и, чтобы подготовиться к ее решению, спросим себя, действительно ли греза – это всегда явление расслабления и забытья, как это нам внушает классическая психология.

Психология больше теряет, чем выигрывает, когда формулирует свои основные понятия исходя из этимологии слов. Так, этимология стирает самые явные различия между сновидением и грезой[10]. С другой стороны, психологи стремятся прежде всего найти специфическое, а потому изучают в первую очередь сновидение, удивительный ночной сон, и не очень обращают внимание на грезы, греза для них – не более чем путаное сновидение без структуры, без истории, без загадки. Нечто вроде обрывков ночной материи, случайно забытой при свете дня. Когда эта онирическая материя сгущается в душе мечтающего, греза переходит в сон, «приступы мечтательности», описанные психиатрами, удушают психику, мечтательная задумчивость переходит в дремоту, грезящий засыпает. Таким образом, переход из состояния грезы в сон неизбежно отмечен этим провалом. Жалка та греза, от которой клонит ко сну. Невольно задаешься вопросом, не ведет ли такое «засыпание» к затуханию бытия самого бессознательного. Бессознательное вновь примется за работу в сновидениях настоящего сна. Психология действует в направлении двух полюсов – ясной мысли и ночного сновидения, пребывая в уверенности, что охватывает таким образом всю сферу человеческой психики.