Ганс Фаллада – Что же дальше, маленький человек? (страница 3)
– Да что уж там… – откликается он.
После Хоэштрассе они оказываются на Крюмпервег, и их оглушает тишина.
Овечка говорит:
– Теперь я все понимаю.
– Что именно? – уточняет он.
– Да ничего особенного… просто по утрам меня немного мутит. Да и вообще странно себя чувствую…
– Но по месячным ты должна была заметить?
– Я все ждала, что они начнутся. Все ведь первое время на это рассчитывают…
– А вдруг он ошибся?
– Нет. Не думаю. Похоже, он прав.
– Но ведь может такое быть, что ошибся?
– Нет, по-моему…
– Ну пожалуйста! Дослушай хоть разок, что я говорю! Ошибка возможна?
– Ошибка… Да вообще все возможно!
– Ну вот, может, и месячные завтра начнутся. Ух, я тогда ему напишу! – Он уходит в себя, мысленно пишет письмо.
За Крюмпервег начинается Хеббельштрассе, они неспешно бредут сквозь летний вечер, на этой улице растут красивые вязы.
– И свои пятнадцать марок назад потребую, – внезапно выпаливает Пиннеберг.
Овечка не отвечает. Она энергично ставит ногу на всю ступню и внимательно смотрит под ноги: теперь все по-другому…
– А куда мы, собственно, идем? – вдруг спрашивает он.
– Мне надо домой, – говорит Овечка. – Я не предупреждала мать, что задержусь.
– Ну вот еще! – восклицает он.
– Не ругайся, милый, – просит она. – Как я могла предупредить, если ты только сегодня утром позвонил мне на работу. Я посмотрю, может, смогу еще раз выбраться к тебе в половине девятого. Каким поездом ты хочешь уехать?
– В полдесятого.
– Ну вот, провожу тебя на вокзал.
– И больше ничего, – добавляет он. – Опять ничего. Ну и жизнь…
Лютьенштрассе – настоящая рабочая улица, здесь всегда полно детей, толком не попрощаешься.
– Не переживай так, милый, – говорит она, протягивая ему руку. – Я справлюсь.
– Да-да, – пытается улыбнуться он. – Ты у меня козырной туз, Овечка, и побьешь любую карту.
– И в полдевятого я приду. Обещаю.
– А сейчас? Даже не поцелуешь?
– Нет-нет, не могу, сразу сплетни пойдут. Выше нос, выше нос!
Она смотрит на него.
– Ну хорошо, Овечка, – соглашается он. – Ты тоже не переживай. Как-нибудь все устроится…
– Конечно, – отвечает она. – Я и не собираюсь отчаиваться. Ну, до встречи.
Она стремительно взбегает по темной лестнице, ее сумочка стучит о перила: тук-тук-тук…
Пиннеберг смотрит на ее чудесные ножки. Уже триста восемьдесят семь раз – а может, шесть тысяч пятьсот тридцать два раза – Овечка убегала от него по этой треклятой лестнице.
– Овечка! – кричит он. – Овечка!
– Да? – спрашивает она сверху, перегибаясь через перила.
– Погоди секунду! – кричит Пиннеберг. Несется по лестнице, останавливается перед ней, едва дыша, хватает за плечи. – Овечка! – произносит он, задыхаясь от бега и волнения. – Эмма Мёршель! А может, поженимся?
Эмма Мёршель ничего не ответила. Высвободилась из его рук и присела на край ступеньки. Ноги вдруг перестали ее держать. Сидя на лестнице, она подняла взгляд на своего милого.
– О боже! – воскликнула она. – Ах, если бы, милый!
Глаза ее заблестели. Они у Овечки сине-зеленые, и теперь из них лился свет.
«Словно в ней зажглись свечи всех рождественских елок», – подумал Пиннеберг и до того растрогался, что сам смутился.
– Ну и хорошо, Овечка, – сказал он. – Давай поженимся. И по возможности скорее… а то как же… – Он бросает взгляд на ее живот.
– Милый, я тебе еще раз говорю: ты не обязан этого делать. Я и так справлюсь. Но ты, конечно, прав: гораздо лучше, чтобы у Малыша был отец.
– У Малыша, – повторил Йоханнес Пиннеберг. – Точно, Малыш…
На мгновение повисло молчание. В его душе шла борьба: сказать ли Овечке, что, делая ей предложение, он вовсе не беспокоился о каком-то Малыше, а только думал, что в такой летний вечер нет ничего хуже, чем три часа околачиваться на улице в ожидании своей девушки. Но все-таки он этого не сказал. Попросил:
– Ты лучше встань, Овечка. На лестнице такая грязь. А у тебя юбка белая…
– Да бог с ней, с юбкой, пропади она пропадом! Что нам до каких-то юбок! Я счастлива, Ханнес, милый мой! – Она вскочила и бросилась ему на шею.
И дом оказался к ним благосклонен: из двадцати жильцов, ходивших туда-сюда по этой лестнице, не показался ни один, хотя после пяти вечера наступает то самое время, когда кормильцы возвращаются домой, а их хозяюшки второпях бегут прикупить то, что забыли для ужина. Но сейчас на лестнице не было ни души.
Наконец Пиннеберг освободился из ее объятий и сказал:
– Обниматься мы теперь можем и наверху – как жених с невестой. Пойдем.
– Ты прямо сейчас хочешь пойти со мной? – засомневалась Овечка. – Может, лучше я подготовлю отца с матерью? Они ведь ничего о тебе не знают.
– Все равно это придется сделать, так что лучше не откладывать в долгий ящик, – возразил Пиннеберг – он не хотел оставаться один. – Да и потом, они же наверняка обрадуются.
– Ну как сказать, – задумчиво проговорила Овечка. – Мама-то да. А папа… Не принимай близко к сердцу. Папа любит ерничать, но при этом не пытается никого обидеть.
– Уверен, я все правильно пойму, – ответил Пиннеберг.
Овечка открыла дверь: маленькая темная прихожая, пропахшая луком. Из-за притворенной двери раздался голос:
– Эмма! Поди сюда!
– Сейчас, мама, – отозвалась Эмма Мёршель. – Только разуюсь…
Взяв Пиннеберга за руку, она на цыпочках провела его в маленькую комнатку с двумя кроватями, выходившую окнами во двор.
– Проходи, вещи оставь здесь. Да, это моя кровать, я тут сплю. На второй спит мама. Отец и Карл спят в соседней комнате. Ну, идем же. Постой – волосы! – Она быстро провела расческой по его лохматой голове. – К теще надо являться в приличном виде, милый!
Сердца у них колотились. Она взяла его за руку, они прошли через прихожую и толкнули дверь на кухню. У плиты сгорбившись стояла женщина и что-то жарила на сковороде. Пиннеберг увидел коричневое платье и большой синий фартук.
Женщина даже не взглянула на них.
– Сбегай в подвал, Эмма, принеси угля. Я Карла уже сто раз просила…
– Мама, – сказала Эмма, – это мой молодой человек – Йоханнес Пиннеберг из Духерова. Мы собираемся пожениться.