Ганс Дибольд – Выжить в Сталинграде. Воспоминания фронтового врача. 1943—1946 (страница 2)
После ночи, проведенной где-то между Питомником и Большой Россошкой, мы заняли блиндаж в одной из так называемых «лощин смерти». Блиндаж был большой; видимо, здесь размещался штаб. Длинное зеркало на стене, противоположной от входа, отражало страшное запустение. Здесь начальник тыла дивизии разлил по стаканам последний коньяк. Потом на нас посыпались гаубичные снаряды, и мы заняли оборону.
Русская пехота наступала на нас по холмистой местности с запада и северо-запада. К вечеру наступило затишье. Ночью прибыл дизельный грузовик с очень опытным и надежным водителем из дивизионного резерва, и я поехал за последними ранеными в Большую Россошку. Из огромного брошенного амбара мы забрали всех, кто там еще оставался. Пока мы грузили раненых, дивизионный врач, доктор Андреесен, нервно расхаживал по двору, а русские самолеты как всегда пускали осветительные ракеты и бросали наугад бомбы. На обратном пути меня попросили прицепить к грузовику противотанковую пушку. Я отказался, сославшись на то, что везу раненых. Потом наш дизельный грузовик застрял в снегу. Мимо проезжали танки и тягачи, тащившие штурмовые орудия. Никто не взял нас на буксир. Водитель отправился в ближайшую часть на поиски трактора. Я остался в кабине и изо всех сил боролся со сном. Уснуть – означало замерзнуть, так как температура опустилась градусов до двадцати пяти. Раненые лежали в кузове, тесно прижавшись друг к другу, под брезентовым тентом, и чувствовали себя, в общем, неплохо, но мне пришлось вылезти из кабины, чтобы не заснуть. Но тут у меня стало, словно огнем, жечь ноги, так как в сапогах было полно снега и льда. Я снова залез в кабину и снова стал бороться со сном. Потом вылез из кабины, немного постоял, сильно замерз и снова залез обратно. Так продолжалось до тех пор, пока не вернулся шофер с трактором, который вытащил из снега грузовик, после чего мы поехали в Гумрак.
В Гумраке, железнодорожной станции на окраине Сталинграда, был устроен сборный пункт для раненых. Станция была окружена госпитальными блиндажами и укрытиями. После потери Питомника, где была взлетно-посадочная полоса, улететь из окружения можно было отсюда. Улицы были заполнены солдатами. Все, кто мог передвигаться, шли на сборный пункт самостоятельно. Остальные лежали на обочине дороги в кучах мусора.
Стоило людям подняться, как свист падающих бомб и грохот летящих камней заставляли их валиться обратно.
Я с трудом проехал на сборный пункт. «Мы не можем больше никого принять, поезжайте в Городище». Раненые стали просить оставить их здесь. Мы выгрузили их, и они присоединились к остальным несчастным, лежавшим по краю дороги. В пустом грузовике мы поехали обратно к балке, чувствуя себя так, словно вырвались из страны теней. Вид этого чудовищного страдания, с одной стороны, и невозможность помочь – с другой, могли свести с ума человека с самыми крепкими нервами. В гончарской балке я нашел расположение второй медицинской роты. Мой командир, водитель Хуммер и я решили поехать в роту. Выехав в открытую степь, мы попали под артиллерийский обстрел. Осколок от первого взрыва пробил шину. Мы поменяли ее. Я не успел броситься на землю, когда осколок следующего снаряда распорол мне шинель ниже колена и, пробив дверцу «фольксвагена», разбил педаль газа. К счастью, остался рычаг достаточной длины, так что можно было ехать дальше. Промерзшие до костей, проклиная свою судьбу, мы добрались, наконец, до позиций первой роты, ввалились в теплый светлый блиндаж и страшно обрадовались, что получим на завтрак конину – первая рота была «кавалерийской».
Чистые тарелки, ножи и вилки были просто прелестны. Было такое чувство, что присутствуешь на званом обеде. Офицеры сидели за столом, держа спину, и ели, соблюдая все положенные приличия. Но я присел возле окна, опершись на уложенный на подоконник мешок с песком. Последним явился старший хирург, пожилой отоларинголог из Берлина. Его фамилию я не помню, но зато хорошо помню фотографии его детей. Доктор Штейн, вместе с которым он оперировал в соседнем бункере, сказал ему: «Вы старше, пойдете первым и поедите».
Мы наслаждались теплом, горячей едой, которой очень давно не видели, и чувствовали себя в полной безопасности среди боевых товарищей.
Внезапно раздался воющий звук – как будто огромным напильником провели по стеклу. Берлинский специалист упал на руки своего соседа. Им оказался старший врач Цвак, который держал берлинца в объятиях, как мать малолетнее дитя. Осколок авиационной бомбы раскроил череп пожилого врача над бровями. Верхняя часть черепа была снесена и болталась над безвольно согнутой шеей на кожном лоскуте. Из огромной раны не переставая текла густая темная кровь. Мелкие кусочки мозга разлетелись в разные стороны, покрыв сероватым налетом нашу одежду. «Бедняга!» – тихо произнес доктор Цвак.
Лицо моего командира приняло зеленоватый оттенок. «Я задыхаюсь!» – кричал он. Осколок ударил его в грудь, сломав несколько ребер. Кислород и инъекция кофеина немного улучшили его состояние. Это было его четвертое ранение и третье с момента окружения. Его удалось вывезти из котла вместе с другим врачом, который до этого потерял глаз, а теперь получил ранение второго. Из восьми человек, сидевших в бункере, только я и Цвак остались невредимыми. Я попросил его доставить командира на аэродром, а сам отправился на доклад к генералу, командный пункт которого находился в той же балке.
Стоял ясный день, но я видел только темноту. Спотыкаясь, я вошел в генеральский бункер. Я не успел ничего сказать, как он напустился на меня:
«Что вы здесь делаете?» Он не узнал меня и принял за какого-то пехотинца. Но потом, разобравшись, спокойно выслушал мой рапорт.
Мне предстояло вернуться в «балку смерти», и я пошел искать «фольксваген». В левом склоне балки были вырыты убежища. Раньше в них располагались конюшни, но всех лошадей давно съели, и теперь там поместили тяжелораненых. Надежды на их спасение не было никакой. Были видны повязки, прикрывавшие ранения в голову и в живот. Я вошел в укрытие. Внутри стояла мертвая тишина. Слезы и крики были здесь накануне, когда русские обстреляли укрытие из автоматов. Они били по повязкам. Лица стали неузнаваемыми – смерть тоже стала безличной.
Я вышел из полумрака укрытия и побрел к устью балки. Земля была усеяна мусором и разбитой техникой. Я поднял глаза к небу. Передо мной высился холм, запиравший балку. На холме стояли три тонких креста – знак воинского кладбища. Мне вдруг показалось, что кресты вытягиваются в бесконечную высь к бездонному серому небу. Казалось, они дрожат, словно живые.
То место перестало быть Гончарой. Место, где оживают кресты, называется Голгофой. Концом. Все пройдут этой дорогой, не важно, откуда они – из царской России, с Дуная, Дальнего Востока или Запада.
Ибо тот, кто ведает сердце человеческое и свое, знает, что рай потерян. Пути назад нет. Человек может собрать вокруг себя миллионы себе подобных, подчинить природу и приступить к воротам, но огненный меч ангелов поразит его, и пепел его будет развеян по ветру.
Но где же длинная процессия людей, идущих по Крестному Пути?
Вот они, идущие к горним высотам. Они несут страдания в своих сердцах. Вот они – в нужде, болезни, несчастьях, кризисах, войнах, катастрофах, под огнем, на морях, в тишине одиночества и скученные в толпы – в газовых камерах, бомбоубежищах, котлах окружения, в пустых квартирах больших городов; на подсолнечных полянах и в горящих самолетах: по-иному уже никогда не будет.
Когда люди – мужчины, женщины, дети, народ, сообщества народов взойдут на вершину горы, тогда, и только тогда будет воздвигнут на ней крест.
И найдутся те, кто захочет написать последнее слово, чтобы вынести все это.
Пилат вопрошал: «Что есть истина?», и получил слово «Царь», и снова сказал: «Что я написал, то написал».
Ницше расточил множество красивых слов, но боролся с последним словом – «распятие».
Архиепископ Дарбуа смотрел на маленькое железное распятие в своей камере. Оно казалось ему выше и величественнее, чем мое в Гончарах, и он написал на стене: «О, крест, ты мое единственное упование!»
Люди, о которых и для которых я пишу, тоже прошли свой крестный путь. Большинство их дошли до цели, из их мрака воссиял свет.
Пусть же луч этого света падет на наши заблуждения и на нашу борьбу за то, чтобы лучше узнать друг друга и вместе подняться с тяжкой ношей ввысь. Никто не избавит нас от нашего жребия, но он станет легче, никто не освободит нас от бремени, но оно станет для нас сладостным. В сострадании познаем мы самих себя и испытываем от этого глубочайшее счастье.
Но пока мы бродим в безмолвной тьме, в тени Каина.
Когда же раздался последний крик, увенчавший все муки, не поняли его даже те, кто стоял у подножия креста на Голгофе.
Они говорили: «Смотри, он зовет Илию». Толпа глумилась над ним, но для людей в городе это был всего лишь уличный шум. Серебро звенело на храмовых мостовых. «Я пролил невинную кровь». Это звучало так, словно деньги снова потекли в лавки менял.
Никто ничего не заметил тогда, и никто не видит этого теперь. Живые всегда готовы стать свидетелями несчастий, готовы слышать о них. Но не знают они, что конец времени и пространства уже определен, и что звучит где-то и их предсмертный крик. Они поймут это только, когда померкнет солнце над их головой и порвется завеса храма.