Галина Щербакова – Отчаянная осень (страница 2)
А теперь они стояли возле магазина, и Шурка пялилась на Мишку с таким восторгом, что он даже засмущался.
– Да брось ты! – сказал он. – Это очки. Итальянские.
Очки у него действительно были красивые, модные, но не в этом дело, они были нормальные очки! Все эти годы мама возила его в Одессу, в Филатовский институт, и там его глаза лечили. Каждый год линзы становились все тоньше и тоньше, но этого никто не замечал, потому что никто не замечал его вообще. Ну дышит рядом мальчик-задохлик-очкарик, пусть дышит, не жалко. А уж обращать внимание на утончающиеся линзы…
– Вы гуляйте, а я побегу, – сказала Мишкина мама и пошла. А сама, завернув за угол, остановилась и стала смотреть на них. Вот какой у нее стал сын! И девчоночка выровнялась. Они теперь снова похожи, как в первом классе. Рослые, стройные, белокурые, и завиток на волосах у них легкий, красивый…
Мишкину маму звали Марина. Ей было тридцать восемь лет, по образованию она была архитектор и когда-то считалась самой красивой девушкой в институте. Женщине, которая стояла за углом, по нынешним временам можно было дать все пятьдесят. И работала она в регистратуре поликлиники. Ее давно все звали тетя Марина, она носила мальчиковую обувь – до десятки! – летом и войлочные сапоги – до пятнадцати! – зимой. У нее были синий костюм Косиновской фабрики за сорок два рубля на все случаи жизни, пальто, купленное в комиссионке на рынке, и вязаная шапочка, которую она с трудом сварганила сама, потому что, как выяснилось, вязание давалось ей плохо. Она путалась в счете, спицы у нее почему-то гнулись, ломались, и она начинала нервничать вопреки принятой теории, будто за вязанием всегда успокаиваешься.
Марина смотрела вслед Мишке, и странное удивление наполняло ее сердце. Неужели этот рослый и красивый мальчик – ее сын? Неужели возможно, чтоб так все сталось? Неужели в ее неудачной по всем параметрам жизни могло случиться счастье? Что бы она ни делала для сына – он ведь родился едва живой, и потом на него посыпались одна за другой напасти, он сколько дома жил, столько и в больнице, – так вот, что бы она ни делала, она не верила, что он выкарабкается. Теперь можно самой себе в этом признаться.
Обычно говорят так: но мать верила. Это сказано не про нее. Она не верила. Выслушивая диагнозы о его больном сердце, о плохом желудке, о расстроенной нервной системе, о зрении, которое едва ли улучшится, она думала только о том, что, не дай бог, он один останется, не дай бог, с ней раньше, чем с ним, это случится. Он ведь никому не нужен. Отец его ушел из семьи, когда Мишке было полтора года, он даже сидел еще плохо. Она тогда испытала странное чувство облегчения. Потому что было ясно: ей невозможно иметь сразу две любви и заботы. Ей стыдно обнимать мужа, когда в полуметре от нее едва дышал ребенок, и каждый раз она боялась, что она слышит его последний вздох. Жизнь с мужем так или иначе требовала соблюдения законов дружбы с другими. Законов связей. Молодые архитекторы мечтали тогда построить город-спутник, они приносили к ним в комнату листы ватмана и крепили их к стене, а она все боялась, что, не дай бог, кнопка попадет в детскую кроватку.
Не нужен ей был ни город-спутник, ни все их разговоры о преимуществе бетона перед кирпичом и об универсальности дерева, о возможностях пластика и перспективности вертикальных городов. Другая жена, может, когда поскандалила бы, когда выгнала бы эту горластую компанию, она же терпела, мучилась и хотела только одного: остаться с сыном вдвоем любой ценой. Ведь он у нее – сын – ненадолго. Вот будет бетон, пластик, стекло и дерево, а мальчика ее не будет, он не жилец этих городов! Поэтому, когда обиженный ее невниманием, оскорбленный ее неприбранностью, возмущенный равнодушием к «его проблемам» муж ушел, она испытала облегчение. И ни один человек ее не понял. Ей присылала деньги мама. Геолог-мама в резиновых сапогах продолжала мерить страну и в свои пятьдесят лет. Она щедро присылала деньги дочери, но понять ее не могла. Как это махнуть рукой на профессию, на себя, на людей?
Марина устроилась на работу в детский сад, куда определила сына, потом в регистратуру поликлиники, которая рядом со школой. Мама уже умерла. Но Марина давно привыкла жить более чем скромно. Муж присылал алименты. Они все полностью шли на летние поездки в Одессу. Вряд ли бы мать, верящая, убежденная в своей победе, помогла бы ребенку больше, чем она, Марина, убежденная в недолговечности своего материнства. Но она делала не просто много, а все. Все, что можно сделать вообще. И если бы ей сказали, что самый главный специалист, который ей нужен, живет где-нибудь на Филиппинах, она поехала бы туда, попробуй ее останови!
Но в состоянии Мишеньки не было тайны, которую могли бы разгадать филиппинцы. Он был слабый, плохо видящий мальчик, с осложненной наследственностью. Чьей? Муж сказал: «Твоей!» У него уже росли двое здоровущих мальчишек, Марина ходила на них смотреть. Пышущие здоровьем, горластые, рыжие, они всем своим видом демонстрировали высокое качество приобретенной наследственности. Только однажды старый педиатр, из тех, кто для диагноза отворачивал веки и так определял количество гемоглобина в крови, сказал ей: «Знаете, в конце концов мальчик перерастет». Он сказал это в момент, когда у Мишеньки было сразу несколько тяжелых болезней, он был весь истыкан иголками и она держала его на горшке, потому что Мишенька падал с него. В это ненаучное «перерастет» она тогда не поверила.
И только теперь, стоя за углом, она вдруг осознала, что именно это и произошло: веселый, уходящий с девушкой юноша – ее сын! И сейчас, вот с этого места, с этой секунды, началась совсем новая жизнь. Но Марина понятия не имеет, как ей в этой жизни быть.
Мишкина мама задумчиво пошла в регистратуру и стала, как обычно, ловко и спокойно находить чужие истории болезни и внимательно выслушивать всех, кто возникал перед ней в окошке, и никто не заметил в ее поведении ничего необычного, только она сама знала: началась какая-то новая жизнь. Со здоровым сыном. Вот ведь какая штука… Он перерос.
– Тетя Марина! – сказала ей врач-невропатолог, тридцати пяти лет. – Купите мне молока, я вижу из окошка, его только что завезли.
Она пошла, но все уже имело другое значение и смысл. Почему она тетя Марина? Почему она покорно идет за молоком? Почему у нее никогда, никогда не было вот таких высоких босоножек без задников, на которых идет впереди нее совсем не юная женщина? И Марина поднялась на носки, чтобы почувствовать себя выше, и засмеялась себе самой и пошла так, на цыпочках, а со стройки ей крикнули: «Эй, девушка, танцуй к нам!» Ее уже сто лет не называли девушкой. Ее уже сто лет называли тетя и мамаша.
Молоко врачу-невропатологу принесла молодая разрумянившаяся женщина, с веселой улыбкой.
Врач посмотрела на нее и не узнала тетю Марину. Только когда та закрывала за собой дверь, она сообразила, кто это, глядя на ее копеечные тапочки.
– Тетя Марина? Это ты? А? Спасибо, спасибо! Большое спасибо!
И больше ничего не сказала врач-невропатолог. Смотрела на пакеты с молоком и думала.
На приеме у нее сегодня были одни женщины. Собственно, если быть точной, это была одна, Единая Женщина, с повисшими плечами, тусклыми глазами, сбегающими вниз уголками губ. У женщины на пальцах непроходящие рубцы от ручек тяжелой авоськи, лак на ногтях намазан без маникюра, волосы седые у корней… Она плохо спит, эта женщина, она постоянно глухо раздражена, у нее давно, уже много лет, тупо болит голова, временами ей хочется плакать, но ведь – слава богу! – все у нее живы-здоровы! У нее повышенно-пониженное давление и постоянная мечта о пенсии, до которой еще – о-го-го! – сколько лет.
Врач-невропатолог сама вполне могла записаться к себе на прием. Она вполне бы соответствовала этой Единой Женщине, и она не понимает, не может понять бездумную радость тети Марины, потому что ни на что бездумное у нее нет ни сил, ни времени, ни образования.
Чему может радоваться эта несчастная тетя Марина? Воистину, хорошо быть блаженным. Полунищая ведь, сын больной, а сияет, как майское солнце. Так, что ли, говорят?
Врач-невропатолог много чего подумала в тот день о Марине. Она была неважным врачом, неважным человеком, и у нее была точно соответствующая этому неважная жизнь.
Но разве люди признают справедливым такое соответствие? Поэтому врач сердилась на всех улыбающихся и счастливых, считая их ворами счастья, которое по праву должно принадлежать если не ей, то другим, достойным. Правда, на Единую Женщину, которой была частично и сама, она сердилась тоже, потому что тоже считала ее вором. Ведь она забирала у нее на приеме время, бесконечно нужное ей самой…
В такие вот минуты врач-невропатолог всегда думала о своей соседке по квартире, завуче школы Оксане Михайловне. Она думала о том, что эта старая дева никогда не обращалась к ней за помощью, а она всему их дому достает то элениум, то седуксен, то черта лысого. Этой же – никогда. Может, все дело в отсутствии в жизни мужчины? Вот и у тети Марины его нет, а смеется как ребенок. Идея казалась плодотворной, и врачу было интересно ее разрабатывать, ведя машинальный прием.
…А Мишка и Шурка были весьма довольны друг другом. Они говорили обо всем сразу – о школе и новой песне Аллы Пугачевой, о проходном балле в вуз и телепатии. За незначащими словами возникала из прошлого дружба, что родилась за школьным журналом, которым их защищала первая учительница. И каждый из них с нежностью вспомнил синюю узкую юбку учительницы, и широкий свитер с толстыми торчащими нитями, и голос высокий, насмешливо-строгий, их охраняющий: