реклама
Бургер менюБургер меню

Галина Калинкина – Лист лавровый в пищу не употребляется… (страница 74)

18

Теперь, должно быть, угощает Липа гостя похлёбкой и рыночными историями. Вита подошла к «Макарию».

– Молчишь?

Молчит. Охрип, осип, поперхнулся несправедливостью и замолчал. Временщики отменяют Время. Возможно ли такое? Лаврик давно загадал часовщика к «Макарию» привести. Не вышло. За окошком мощное чудотворное солнце. И бюргерша красуется, довольная: бюргера прогнала. Хозяин прячется в доме, значит, хорошие погоды постоят. Что за жизнь у «семейной» пары: никогда они в домике своём не встречаются, что за несчастье.

А дом должен быть человеку счастливым. И должна красоваться, вот как у них, у Лантратовых, ваза синего стекла на бордовой бархатной скатерти с золотой канителью, как утверждение возможного счастья. В каждом доме должно быть такое место, с бархатной скатертью, старой вазой, лампадкой и портретом прабабушки. Пусть где-то в комнатах рассыпан беспорядок в силу вечной мерзлоты стен и некомфортности бытия. Пусть где-то разгораживается угол. Пусть где-то начат ремонт из-за протечки талой воды с крыши. А место силы остаётся нестронутым. Бархатная скатерть с золотой канителью, ваза синего стекла, костяная коробка для свеч, елейник, образ в киоте.

Спички, масло, свеча.

Привычный ритуал тысячелетней давности.

Спички, масло, свеча. И Очи, Каким не соврать. Затеплилась лампада, заколыхалось пламя фитиля, заиграл блик на древнем лике, и пошёл в тебе дух раздувать жизнь с новой силой, сокровище благих и жизни подателю. Под ладонью резная кость, синее стекло, бархат скатерти.

Рояль затих, замер в ожидании, вот сейчас, сейчас за него сядут и примутся вызывать к жизни. И самое бы время, не докучать Лавру напоминанием о Руденском, о странном подарке. Обычно она играет, когда Лаврик уходит по делам. Но, нет, сегодня прошла мимо. Привлекала тёмная библиотека. Спрятаться. Читать, читать, забыть неопрятность окружающей жизни, нечистоплотность отношений во вне, враньё, непорядочность, давление и угрозы, навязывание «уравниловки» в воспитании «красных детей». Избавь меня от гонящих меня, ибо они укрепились более меня. Дети сидят полуголодные. Конечно, приют выбивает через Наркомпрос пропитание, но разве возможно – постоянно брюква, репа, мёрзлый картофель. Детям внушают, временные перебои ради чего-то там в будущем. Перетерпеть, перетерпеть. Но к чему же тогда такое широкое празднование Нового года в столице, теперь Масленицы? Где-то устраивали уличную иллюминацию, жгли несколько ночей, а в дома рядом электричество не пускали. Открыли в городе несколько ресторанов «только для совслужащих». Там коммунистов, говорят, кормили пирогами с вязигой, солёной белугой и омулем. Прямо, как Липа на базаре слыхала: «Живи декретом, да получай под секретом». А ребятишки всё на кислой капусте, скоро до жмыха дойдёт. Будто нарочно не везут продовольствия, доводят до крайности и потом благодетельствуют. Удавьи объятия. Любопытные всё-таки люди – дети. Догадываются о большем, чем умеешь им объяснить. И, кажется, понимают: неправда обманет сама себя. Отвратительная показуха всеобщего внешнего преобладает над заботой об одном, отдельном. Иллюминацию увидят многие, а смертельное окоченение одного – лишь его близкие.

Как хочется говорить свободно, с понимающим и равным, открыто, на глубокую тему. Как надоело прятать мысли, поддерживать примитивное содержание, заботиться о бытовом и насущном, слушать чужие разговоры о затруднительном пищеварении. Одна утроба. А где же душа? Хочется же иного. Совсем иного. Хочется пастись на траве, щуриться на солнце, говорить о поэзии, о греческих триерах, о древней Колхиде, изучать урартский язык, есть райские яблоки, пить из листьев дождевую воду, листать инкунабулу, читать «Деяки» и «Фелиокве», крутить гончарный круг, лепить людям чаши и блюда, молиться в облака. Слава Богу, на службе есть Бьянка Романовна, и урывками они успевают перекинуться парой фраз, что даёт пищу для размышлений на весь день. С Несмеяновым – диром, директором – иной раз общаться совершенно невозможно, он всюду видит провокации и отовсюду ждёт подвоха, доноса, проверки. Он замечательный, добрый человек, но задавлен «красным Молохом»: дрожит, дрожит, дрожит. И как ошпарившийся боится кипятку, так Борис Борисыч покрывается испариной от слов ПРОФОБР, ГУБОНО, НАРОБ, ДОМПРОСВЕТ. Зачем-то приказал вывесить над входом в приют лозунг «Дети трудящихся спаивают труд и науку». И видит, какая в лозунге ошибка. Не может не видеть, как образованный человек. Но «в Политотделе утверждено, значит оставляем». Не перестаёшь удивляться нелепицам на красных тряпицах. И какие же они дети трудящихся? Приютские брошены теми самыми трудящимися. Усыновление запрещено ленинским декретом. Власть прививает воспитанникам с младенчества бодрый дух трудовой жизни.

Зато дома иное дело.

Лавр – чистая душа и Липа – смышлёная непосредственная девушка, есть теперь её, Виты, нынешняя семья. Дома можно не таиться, говорить, что пришло в голову, задать тему и наслаждаться, а не страдать от материи разговора, можно начать с фразы и знать, сейчас дадут продолжение. В прежней её семье на Маслену пекла Марфинька блинный торт с цукатами, запаренной малиной и миндалём. В прежние времена. Всё теперь прежнее. Всё хорошее – прежнее.

Но дома всё ещё хорошо.

С Лавром редко видятся, тот пропадает по делам. Сейчас они втроём трудно живут, как и многие вокруг. Мало едят. Плохо спят. Много ходят. В любой конец города дойти – целая история. Добыть топлива – трудная история. Добыть пропитания – грустная история. А тут рядом, за стенкой, за окошком, во дворе, тоже не сытно, должно быть, но тепло и шумно. Большой дом перед Малым будто бы в несознательных ходит. Тут постоянно представление перед окном. Выставка передовой жизни, целеустремлённой, бойцовой, сознательной. Постоянно хоровод парней и девушек во главе с предводительницей, задорной и жизнерадостной, полной живой женской силы, гортанного смеха, манкости и призыва, каких не скрыть даже за военной формой, грубым языком, табачным дымом. Девушка отобрала у Лавра с пол-усадьбы, а он с нею по-прежнему мил и добр, ясными глазами смотрит. Липа вот говорит: «Молния в бабу ударила, а очумели мужики». Может, и так. Детство не разделяет людей, сближает. И с тем ничего не поделаешь.

Когда приходит Лаврик, замученный, углублённый в себя, серый лицом, так хочется сказать ему слово нежное. Но девочка из его детства, она всё время возникает в окнах. Она тревожит его, волнует. Иногда он не может смотреть на её разухабистость с парнями, иногда подолгу наблюдает, как она пилит дрова с его братом. И тогда особенно хочется, обнять за плечи, сказать ему что-то ласковое, ободрить, но как? Все слова теряются, едва сокращается расстояние. Вита подходи, и язык деревенеет. И плоть отзывается на его близкое присутствие. И ничего в том предосудительного; нету в плоти греховного, если помыслы чисты. Как тянуло обнять его сегодня утром, когда ни свет, ни заря по бездорожью на саночках он тащил две кастрюли с блинами, укутанные в пуховые платки и одеяла. Но снова не вышло сказать. Вечное упущение преходящего, вечное преуменьшение неповторимости момента.

Лавр притормаживал с горки, оберегал поклажу, озирался на поворотах, торопил Виту, просил не мешкать, чтобы поспеть к завтраку в приют, не остудить блины и довезти теплыми. Возникало ощущение, будто у него, взрослого и рослого, в тот момент не имелось ничего важнее салазок на веревочке. И вот во всём такой он, всё делает с достоинством, добросовестно, с сердцем, не может наполовину. Проступает спокойная, свободная сила в его движениях. И подкупает. В его взгляде с прищуром, в молчании, даже в разговоре есть внутренняя тишина, под обаяние какой попадаешь вопреки своей воле. И к женщине у него особое отношение. К женщине без оглядки на сорт, сословие. Он видел, над ним насмешничают и смолчал. А как ему объяснить, ведь за насмешкой над ним, верзилой, с детскими салазками, стоит её любование им, его мужским началом, твердостью и верностью. Невыносимая нежность и горечь. Но куда же это деть в жизни?!

Пусть его мысли, сердце, душу теперь занимает другая. Пусть он не замечает тоски Виты, и нежен с нею, как с сестрою. Важно самой прикоснуться к великому чувству любви, приоткрытому не каждому, обделяющему многих. Важно и Лавра озарить светом и теплом своего чувства, сделать его жизнь чуточку легче. Пусть не полюбит, пусть не позовёт в жёны. Но знать, вот он есть, вот такой, прощающий уязвления, сильный и беззащитный одновременно, пусть и есть ей таков дар – неимоверное счастье испытать тоску любви.

И пока непонятно, неизвестно до последнего, как выпадет ей, им, надо проживать в упоении все минуты «незнания».

Всё самое ужасное возможно всегда, как и всё самое счастливое.

Трудно приход держать.

И прежде тяжко бывало, но радостно. А сейчас тяжелее тяжёлого и радость ушла. В нынешние гонения сохранение общества приходского есть неисполнимое дело. Служить в пустом храме больно душе, обидно. Не за себя, нет. За мирян. Что же отходят?! Что же не надеются на Него, самонадеянные? Что же колеблются, маловеры? Такая ошибка кроется в колебании, такая ошибка! Он сам-то – иерей – знает пропасть, куда отступник падёт. Страшно. Веруйте, люди! Даже в эру торжествующего хамства не бросайте молитв. Божественный огонь общей литургии и кору земную расплавит. Надо бы запомнить, сказать на проповеди. Мысль, если она верная и из души идёт, не от ума одного, западёт надолго, отклик найдёт.