18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Галина Калинкина – Лист лавровый в пищу не употребляется… (страница 5)

18

– Говорят, та актриса необыкновенно талантлива и красива, – Лантратова взглянула на мужа через стол.

– Сафо? На любителя-с, – со знанием дела тут же отозвался Черпаков.

– И обыкновенно несчастна, как может быть попросту несчастен кто-нибудь из ее поклонников с галерки, – Лантратов выдержал взгляд супруги.

– Шубинский, Шубинский, не тот ли, что почтаря Кетхудова оправдал? Вора и безбожника? – засмеялся Колчин, – раскатистое дельце вышло. Почтарь ободрал купца Кнопа и подлог укрыл. А адвоката обвиняли в словоблудии – в его профессиональном амплуа. Не потешно ли?

– Взошли грешники, как трава. Слепцы, проходящие, как деревья, – глухо из ниши вступил о. Антоний. – Падет некрещеная Русь.

Непонятно, кого именно осудил духовник. Или всех сразу. Разговор прервался. Пауза затягивалась.

– Роман Антонович, как известно, я тоже старой веры, – ворчливо начал Колчин. – Но нынешнему дню совершенно непонятен наш брат, старообрядец. Поминает какого-то Зилу, пришедшего в Халкопратию тысячу лет назад и тому подобные легенды. Никто не помнит в обществе, о чём речь. Да и как вот мне самому балансировать между мирским и церковным? Для конторы я слишком набожный, слишком русский. Даже прозвище дали – гусляр. А в храме – слишком светский. Ни тем, ни другим не ко двору. С собою спорю. Себе – чужой.

– Я не настроен сегодня на диспуты, Николай Николаевич, – повторил протоирей Перминов. – День труден вышел. Напрасно и обеспокоил дорогих хозяев присутствием. Прощайте. Спаси Христос!

– Сами спасёмся, сами, без угрюмого старика с деревяшки.

«От столетий, от книг, от видений

Эти губы, и клятвы, и ложь.

И не знаем мы, полночь ли, день ли,

Если звезды обуглены сплошь.

В мире встанет ли новый Аттила,

Божий бич,

Божий меч, —

потоптать…»

Ёрничество Черпакова достигало спины священника, тот слышал декламации, да лишь ссутулился и поспешил выйти, держась за правый карман. Хозяин дома поморщился от грубых подначек, как от разыгравшейся изжоги, но не одёрнул шута: сам так сам, пусть сам и спасается «Док», в конце концов.

Перминову захотелось пройтись пешком, хотя полагалось бы взять извозчика. Да что тут пути-то, с полквартала, пренебрёг условностями. В темноте не разобрать, по улице будто шел не сановитый жрец, ещё утром блиставший золотыми прошвами риз на амвоне, не степенный черный монах, а мещанин Перминов, человек Божий, согбенный своей заботой. И всё же дар движения, жестов выдавал принадлежность к сану, положению. Шёл и в мыслях пикировался с Колчиным. «Ответ тут прост. Мирской, безбожник, искусит тебя: откажись от своего Бога. Здесь ты не станешь искать совета? Так что же? Разве не о том же спрашиваешь теперь ты сам?».

Ни один человек не повстречался на пути. Скорым шагом прошел мимо остывшей церкви к дому причта. Обрадовался, ни с кем не столкнувшись на входе и лестнице. Затворил засов в своей половине. Встал на колени перед иконостасом и заплакал. Лампада ровно горела, не сбиваясь.

В доме Евсиковых вскоре и остальные гости распрощались. Расходились по домам под накрапывающим дождиком и навалившимся ветром. Колчин взял извозчика до Второй Мещанской. Лантратовым и Черпакову по пути: чете с сыном горку перейти, а Черпакову дальше, в сторону Катенькиного акведука, в Левонову пустошь, но у парадного раскланялись и повернули в разные стороны. Отойдя шага три, Черпаков запнулся, обернувшись и размахивая бессменным саквояжем, бросил в темноту: «А война-то будет?».

Кухарка Евсиковых захлопнула двери.

День кончался.

На следующий день пробудился ото сна Роман Антонович затемно, часа в четыре с четвертью. Сел в постели, за бороду схватил себя. На месте борода-то. Сердце стучало яростно. Исподнее наскрозь мокрое, остывая, липнет к телу. Жара нет, а лоб в испарине. В комнате прохладно. Сон испугал до поту. Помолился темному углу. Елейник ночью угас. Не дело. Надо маслица подлить. Зажёг свечу, умылся, гремя рукомойником и знобясь от ледяной воды. Облачился в подрясник, рясу, и камилавку, вышел на воздух.

Тихо. Зябко на крылечке. Первые заморозки, ранние. Темнота, масляная и густая в глубине двора, медленно теряла свою плотность над крышами. Птицы еще не пробудились. Да и собак не слыхать. В храме уже трепетали огни малые, должно быть, протодиакон озаботился. Глядишь на светлячки трепещущие, и даже издали тепло делается. Тут же пришло на ум, что за человек дьяк Лексей Лексеич – блаженная душа, при такой-то простоте взглядов и искренности, заложена во всех словах его и поступках редкая порядочность и глубина.

В доме причта ещё все окна черные. Скоро к заутрене, а клирошане не поднялись. По тропинке кто-то семенит к церкви. Остановился, да перешагнул широко – знает про канавку; осторожничает, стало быть, свой. В канавке тонкой лентой залегла Таракановка, бьет ключиком.

– Христос воскресе! Не спится?

– Воистину. Что, Лексей Лексеич, домой возвращался?

– Только что из дому. А ты, о. Антоний, отчего так рано?

– Как из дому?! А кто же в храме лампады зажег?

– Да кому же зажигать? Ключи-то у меня. Да у Калины-сторожа, так тот спит, должно ещё.

– Погоди, Лексей. Как же?! Идем!

Когда ближе к храму подошли, оба разобрали тихое пение. Контральто будто издали, будто эхом. «Иже Херувими тайно образующе, животворящей Троице трисвятую песнь приносяще, всяку ныне житейскую отвержем печаль, Яко Царя всех подъемлюще, ангельскими невидимо дароносима чиньми». Приближаешься, а оно отходит. Замерли. «Иже Херувими…». Удаляется. А окна церкви темные, ни огонька, ни отблеска. Забрались на приступок, в черноту проёма уставились – мрак непроглядный. Запертый храм в предутренней мгле стоял холодным, остывшим с вечера.

– Где же?! Почудились огни?

– Да входящие свет увидят…

– А слыхать-то слыхал?

– Слыхал. Ноги подломило.

– Красиво!

– Вообразить себе не можно как! А как же там-то будет? Как же там-то?!

– Чудны дела Господни. И к тому же сон нынешний… Лексей, слушай! Взбудораживший сон потряс меня своей пронзительной ясностью, будто бы наяву.

– Что за сон?

– Не решусь.

– Слезай, отец, не то Калина задаст нам, по окнам-то лазать.

– Начётчик-то? И то правда, задаст.

– Сторож, а учить любит.

– Ну, отворяй сам, Лексей, утро сходит. Что у нас нынче?

– После заутрени ребеночка крестить принесут. А там и покойница прибудет. Отпевание.

– Отпоём, чего ж не отпеть.

– Сомнения берут.

– Щепотница?!

– Что ты? Нашей веры, да не нашего прихода. И сказывала родня её, не намедни причащалась. Сподобится ли погребению?

– Сомневаешься?

– Сомневаюсь, да принимаю. По твоему слову пусть будет, о. Антоний.

– Я что? По воле Божьей.

И вот уже сторож в дверях, кланяющийся почти до земли, зорко оглядывающий храм, как ворон поляну черным оком. Прошел, в приходных поклонах склонился кудрявой смоляной головою налево, направо, потом Николаю Угоднику, Матушке-Элеусе, Спасу-Эммануилу, со святыми поздоровался.

– Ты, куда ж, Калина, запропал нынче, – протодиакон с упреком обратился к вошедшему.

– Лексей Лексеич, непорядок, чуть не светать уж начало, а тебя нет, сынков твоих тоже, бока всё мнут. Думал и службу нынче проспите. Непорядок!

– Вот ведь характер-то у тебя. Сам отлучился, а тычет в ответ.

– Никуда не отлучался. На месте был. Двери давно отпер, да вас не приметил, как вошли.

– Ты двери отпер?!

– А то кто же?

– А Херувимскую слыхал? А светляки по всему храму?

– В толк не возьму, о чём ты? Херувимской рановато, а елейники твои ленивцы зажгут, как выспутся.

Протодиакон и спорить не стал, успел настоятелю шепнуть:

– Не допустил Господь сторожа к чуду-то. Выхрестень.