Галина Калинкина – Лист лавровый в пищу не употребляется… (страница 5)
– Говорят, та актриса необыкновенно талантлива и красива, – Лантратова взглянула на мужа через стол.
– Сафо? На любителя-с, – со знанием дела тут же отозвался Черпаков.
– И обыкновенно несчастна, как может быть попросту несчастен кто-нибудь из ее поклонников с галерки, – Лантратов выдержал взгляд супруги.
– Шубинский, Шубинский, не тот ли, что почтаря Кетхудова оправдал? Вора и безбожника? – засмеялся Колчин, – раскатистое дельце вышло. Почтарь ободрал купца Кнопа и подлог укрыл. А адвоката обвиняли в словоблудии – в его профессиональном амплуа. Не потешно ли?
– Взошли грешники, как трава. Слепцы, проходящие, как деревья, – глухо из ниши вступил о. Антоний. – Падет некрещеная Русь.
Непонятно, кого именно осудил духовник. Или всех сразу. Разговор прервался. Пауза затягивалась.
– Роман Антонович, как известно, я тоже старой веры, – ворчливо начал Колчин. – Но нынешнему дню совершенно непонятен наш брат, старообрядец. Поминает какого-то Зилу, пришедшего в Халкопратию тысячу лет назад и тому подобные легенды. Никто не помнит в обществе, о чём речь. Да и как вот мне самому балансировать между мирским и церковным? Для конторы я слишком набожный, слишком русский. Даже прозвище дали – гусляр. А в храме – слишком светский. Ни тем, ни другим не ко двору. С собою спорю. Себе – чужой.
– Я не настроен сегодня на диспуты, Николай Николаевич, – повторил протоирей Перминов. – День труден вышел. Напрасно и обеспокоил дорогих хозяев присутствием. Прощайте. Спаси Христос!
– Сами спасёмся, сами, без угрюмого старика с деревяшки.
«От столетий, от книг, от видений
Эти губы, и клятвы, и ложь.
И не знаем мы, полночь ли, день ли,
Если звезды обуглены сплошь.
В мире встанет ли новый Аттила,
Божий бич,
Божий меч, —
потоптать…»
Ёрничество Черпакова достигало спины священника, тот слышал декламации, да лишь ссутулился и поспешил выйти, держась за правый карман. Хозяин дома поморщился от грубых подначек, как от разыгравшейся изжоги, но не одёрнул шута: сам так сам, пусть сам и спасается «Док», в конце концов.
Перминову захотелось пройтись пешком, хотя полагалось бы взять извозчика. Да что тут пути-то, с полквартала, пренебрёг условностями. В темноте не разобрать, по улице будто шел не сановитый жрец, ещё утром блиставший золотыми прошвами риз на амвоне, не степенный черный монах, а мещанин Перминов, человек Божий, согбенный своей заботой. И всё же дар движения, жестов выдавал принадлежность к сану, положению. Шёл и в мыслях пикировался с Колчиным. «Ответ тут прост. Мирской, безбожник, искусит тебя: откажись от своего Бога. Здесь ты не станешь искать совета? Так что же? Разве не о том же спрашиваешь теперь ты сам?».
Ни один человек не повстречался на пути. Скорым шагом прошел мимо остывшей церкви к дому причта. Обрадовался, ни с кем не столкнувшись на входе и лестнице. Затворил засов в своей половине. Встал на колени перед иконостасом и заплакал. Лампада ровно горела, не сбиваясь.
В доме Евсиковых вскоре и остальные гости распрощались. Расходились по домам под накрапывающим дождиком и навалившимся ветром. Колчин взял извозчика до Второй Мещанской. Лантратовым и Черпакову по пути: чете с сыном горку перейти, а Черпакову дальше, в сторону Катенькиного акведука, в Левонову пустошь, но у парадного раскланялись и повернули в разные стороны. Отойдя шага три, Черпаков запнулся, обернувшись и размахивая бессменным саквояжем, бросил в темноту: «А война-то будет?».
Кухарка Евсиковых захлопнула двери.
День кончался.
На следующий день пробудился ото сна Роман Антонович затемно, часа в четыре с четвертью. Сел в постели, за бороду схватил себя. На месте борода-то. Сердце стучало яростно. Исподнее наскрозь мокрое, остывая, липнет к телу. Жара нет, а лоб в испарине. В комнате прохладно. Сон испугал до поту. Помолился темному углу. Елейник ночью угас. Не дело. Надо маслица подлить. Зажёг свечу, умылся, гремя рукомойником и знобясь от ледяной воды. Облачился в подрясник, рясу, и камилавку, вышел на воздух.
Тихо. Зябко на крылечке. Первые заморозки, ранние. Темнота, масляная и густая в глубине двора, медленно теряла свою плотность над крышами. Птицы еще не пробудились. Да и собак не слыхать. В храме уже трепетали огни малые, должно быть, протодиакон озаботился. Глядишь на светлячки трепещущие, и даже издали тепло делается. Тут же пришло на ум, что за человек дьяк Лексей Лексеич – блаженная душа, при такой-то простоте взглядов и искренности, заложена во всех словах его и поступках редкая порядочность и глубина.
В доме причта ещё все окна черные. Скоро к заутрене, а клирошане не поднялись. По тропинке кто-то семенит к церкви. Остановился, да перешагнул широко – знает про канавку; осторожничает, стало быть, свой. В канавке тонкой лентой залегла Таракановка, бьет ключиком.
– Христос воскресе! Не спится?
– Воистину. Что, Лексей Лексеич, домой возвращался?
– Только что из дому. А ты, о. Антоний, отчего так рано?
– Как из дому?! А кто же в храме лампады зажег?
– Да кому же зажигать? Ключи-то у меня. Да у Калины-сторожа, так тот спит, должно ещё.
– Погоди, Лексей. Как же?! Идем!
Когда ближе к храму подошли, оба разобрали тихое пение. Контральто будто издали, будто эхом.
– Где же?! Почудились огни?
– Да входящие свет увидят…
– А слыхать-то слыхал?
– Слыхал. Ноги подломило.
– Красиво!
– Вообразить себе не можно как! А как же там-то будет? Как же там-то?!
– Чудны дела Господни. И к тому же сон нынешний… Лексей, слушай! Взбудораживший сон потряс меня своей пронзительной ясностью, будто бы наяву.
– Что за сон?
– Не решусь.
– Слезай, отец, не то Калина задаст нам, по окнам-то лазать.
– Начётчик-то? И то правда, задаст.
– Сторож, а учить любит.
– Ну, отворяй сам, Лексей, утро сходит. Что у нас нынче?
– После заутрени ребеночка крестить принесут. А там и покойница прибудет. Отпевание.
– Отпоём, чего ж не отпеть.
– Сомнения берут.
– Щепотница?!
– Что ты? Нашей веры, да не нашего прихода. И сказывала родня её, не намедни причащалась. Сподобится ли погребению?
– Сомневаешься?
– Сомневаюсь, да принимаю. По твоему слову пусть будет, о. Антоний.
– Я что? По воле Божьей.
И вот уже сторож в дверях, кланяющийся почти до земли, зорко оглядывающий храм, как ворон поляну черным оком. Прошел, в приходных поклонах склонился кудрявой смоляной головою налево, направо, потом Николаю Угоднику, Матушке-Элеусе, Спасу-Эммануилу, со святыми поздоровался.
– Ты, куда ж, Калина, запропал нынче, – протодиакон с упреком обратился к вошедшему.
– Лексей Лексеич, непорядок, чуть не светать уж начало, а тебя нет, сынков твоих тоже, бока всё мнут. Думал и службу нынче проспите. Непорядок!
– Вот ведь характер-то у тебя. Сам отлучился, а тычет в ответ.
– Никуда не отлучался. На месте был. Двери давно отпер, да вас не приметил, как вошли.
– Ты двери отпер?!
– А то кто же?
– А Херувимскую слыхал? А светляки по всему храму?
– В толк не возьму, о чём ты? Херувимской рановато, а елейники твои ленивцы зажгут, как выспутся.
Протодиакон и спорить не стал, успел настоятелю шепнуть:
– Не допустил Господь сторожа к чуду-то. Выхрестень.