Галина Калинкина – Лист лавровый в пищу не употребляется… (страница 20)
– Ты когда бояться перестал?
– А никогда и не боялся. Как брат твой?
– Федька – сняголов, бядовый. В начальниках.
Мирра рассмеялась.
– Где же?
– На водокачке. Такой гулявой, девок меняет кажну неделю.
Оба замолчали. Говорить больше не о чем. Лавр занялся чаем. Разжёг плиту, налил воды в чайник. Самовара, пожалуй, на двоих много будет. Достал с дальней полочки непарную чашку для гостьи. Свою чашку взял, твёрдого фарфора с синими жар-птицами. С табурета посреди кухни за его движениями следила девушка в военной форме, качала короткой ножкой, обтянутой узкими мужскими рейтузами. Не знала, куда деть обветренные руки. Из кармана гимнастерки торчал край красной косынки. Короткая стрижка, под «бубикопф», делала её личико мальчишеским, по-детски любознательным.
– Куришь тут?
– Сам не табашничаю и тебе не стоит.
– А я с детства пролазой слыла. Федька меня в узенькую фортку подсаживал, крохотную, и пролезала.
– Выносила чего?
– А то.
Девушка снова рассмеялась.
Опять замолчали, не шёл разговор. Неловкость паузы чуть скрашивало нарастающее гудение закипающей воды в чайнике.
– Сахару наколю. А больше угостить нечем.
– Вот конфекты.
– Не носи, говорю.
– Чем жить думаешь? Может, к нам на фабрику? Форму шьём для армии. Выгодное дело, вечное. Я с товарищами поговорю. Твое буржуйское прошлое простится.
– Никогда не распрямится хвост собачий, никогда не пойдет скорпион прямо.
– Ты не юли. Так непонятно мне.
– Хорошо живешь, Тоня?
– Очень хорошо. Едва и жить начала.
Прихлёбывая горячий чай из блюдечка с сахаром вприкуску, девушка принялась рассказывать, как в первый же год за ударную работу на фабрике её выдвинули на руководящую должность. Уверяла собеседника, политика военного коммунизма обязательно даст прорыв. Нынче норма хлеба на одного рабочего четыре фунта, а будет и пять, и десять. Лавр силился вспомнить сколько Тоне лет, пытался вот так, по нескладному их разговору, понять её жизнь. Они с Костиком и Федькой ровесники, она младше их. Тонечка слишком юна, чтобы окружение, грубая жизнь, наступившая простота нравов, желание подражать и не выделяться, сумели заглушить в ней женское начало. Девичье, живое, должно быть, не умерщвлено. Вихры спутаны и, кажется, никогда не знали укладки, руки в цыпках и ссадинах, а взгляд чистый, со слезой и солнцем, губы пухлые, детские, будто не знающие червивых слов. Лицо из тех, что созданы быть красивыми, но с расплывчатостью, где не хватает чёткости в чертах, где так видна грань между миловидностью и неказистостью. Гримаса гнева, злобы может промелькнуть печатью безобразия и вмиг стереть привлекательность. Сострадание и какая-то неожиданная нежность к женщине, что знал девочкой, и какая теперь рядится в мужское платье, пахнет табаком, сплёвывает на пол, жалась к сердцу и смущала. Видно было, и Тонька смущается.
С веранды донесся глухой звук. Во входную дверь настойчиво стучали. Оба обрадовались постороннему. Лавр взглянул на медный колокольчик на дверной притолокой кухни, но медь молчала. Поспешил отворять. Тонька следом верандой.
– Чего барабаните? Звонок исправен, – Лавр нажал кнопку, звонок унёсся за угол, к кухне и комнатам.
На крыльце стоял мужик с одутловатым лицом и замотанной грязным бинтом шеей.
– Супников. Осмотр бы провести, – прохрипел пришедший.
– Чего осмотр? – поинтересовался Лавр.
– Дома и флигеля, чего… Сами с месяц как объявились, а сами не учтенные.
– Мандат есть? – выдвинулась вперёд Тонька.
– Кто хозяин? Ты?
– Я не отсюда, товарищ. Я с фабрики «Красный швец».
– Чего квартхоз в заблужденья вводишь? – возмутился Супников и протянул Лавру потёртый на сгибах квадратик бумаги.
Мандат перехватила юркая Тонька, прочитала по слогам, шевеля пухлыми губами, и вернула уполномоченному.
– В порядке.
Супников, сморкаясь в грязный лоскут и багровея лицом, обошёл дом, дотошно и разборчиво осмотрев его со всеми подсобными помещениями: чердаком, мансардой, чуланами. Кое-где цокал языком, издавал хриплые звуки, но воздерживался от лишних расспросов, видимо, страдая ангиной.
– Здесь подпол. Там погреб.
– Ага…Хе, кхе…
– Ванная.
– Ага, моечная… Кхе…
– Уборная.
– Нужник?
– Лаз на чердак.
– Кхе…
– Полезете?
– Айда.
Пока Лавр искал ключи от флигеля, Супников с Тонькой перекурили на дворе, негромко разговаривая. Втроем вошли в дом Малый. Судя по участившимся хрипам флигель Супников расценил более подходящим к расселению нуждающихся. Здесь комнаты меньше, чем в доме, не нужно строить перегородок. Уплотняй хоть завтра и докладывай в районный Жилсовет.
– Здоровое жилище, – подвел итог Супников, выходя из флигеля. Попросил воды. Лавр вынес ковшик с отбитой по краю эмалью. Проверяющий пил громкими отрывистыми глотками, кадык ходил под несвежим бинтом на шее.
– Товарищ, тебе бы в койку, – подгоняла проверяющего бойкая Тонька.
– Осталось обойти семь домов по слободке, товарищ Мирра. Наверх доложить, тогда и болеть можна. И всюду ведь всунуть чаво норовят. Возьми, Супников, возьми, впиши в записки свои «жильё мёртвое». А я человек не злой…к-хе..к-хе…не злобный, говорю, человек. Но на службе, как пёс цепной делаюсь. Поставила меня власть на должность, весь квартал выворочу, кажный метр сосчитаю. Не купишь Супникова…к-хе..к-хе… Бывайте.
Проводив квартхоза, Тонька с Лавром помрачнели. Вроде каждый о своём, но будто об одном озаботились.
– Выселят тебя.
– Некуда мне отсюда уходить. И брата жду.
– Факт выселят. По-буржуйски живешь.
– Дом мой дед строил. Тут каждая доска под лантратовским шагом скрипела.
– Не одумаешься, сгинешь.
– Идет великое в мире разрушение. Странно было бы одному мне уцелеть, Тонечка.
– Да, да! И я готова сгореть на огне революции.
– Мы на разных кострах горим.
– Не понимаю я. Сбежишь?
– А родину тебе оставлю?
Лавру никак нельзя съезжать. Где найти Дара с Улитой не ясно. И если они станут искать его, то придут в слободку. Здесь Буфетовы, Рыжик-Толик. Здесь храм «Илии Пророка», где его самого, Лаврика, крестили в старой вере. Здесь Полиелейный с Косоухим благовест бьют. Уехать отсюда, как отрезать веревку от колокола. Но стоит ли объяснять девчонке-ударнице? Допивали остывший чай молча. Простились, почти преодолев чуждость и вроде бы даже став друзьями.
Тонька, не заходя к родителям в барак по ту сторону церковной горки, спешила на фабрику ко второй смене. «Тонечка! Тонечка!» – вот как он с ней. Ноги неслись, подгонять не требуется. «Тонечка! Во как. А дома всё поносят: «Тонька, лярва, дрездо». Возле базарной площади пришлось сделать крюк в сторону, чтобы не выйти на угол паро-литографии, где торгуют Шмидты. Меньше всего сейчас хотелось встретиться с Аркашкой. Уж он бы точно по её лицу прочёл, что не разгадал недотёпа Лаврик. Пробежала с полквартала, перешла на другую сторону улицы, едва догнала отходящий от остановочного павильона трамвай, с «висельником» на буфере-«колбасе». Ловко вскочила на подножку. Мужики, едущие почти на весу, держась за поручни, протолкнули шустрого парнишку в военной форме на ступени вагона. Там Тонька достала красную косынку из кармана и повязала её. Один из мужиков брякнул какое-то острое словцо, другие загоготали. Тонька огрызнулась бы, не спустила. Но сейчас все равно. Сейчас у нее в душе играл военный марш: победные ноты, бравурные перепады гнали по всему телу волны праздника. А сердце, кажется, сжималось и торжествовало в ликующем звоне двух медных оркестровых тарелок. Тонька пока не понимала, когда и как, но верила, повернет Лаврика к новой жизни, к свету из его тёмного свечного, ладанного прошлого.
Не смеялся вместе с другими пассажирами худой мужчина с вытянутым лысым черепом и разными мочками ушей. Он притулился у окна и словно не замечал давки, не считал остановки, улыбка его уходила куда-то вглубь, прочь от переполненного скрежещущего трамвая. До Ржевских бань тащиться около четверти часа.
Посредник получил гонорар сполна, как условились. Передал просителю адрес и время визита. Правда, поначалу профессор едва не отказал, оговорился: с первого года революции не ведёт частную практику. Но на уступку пошёл, вероятно из желания загладить вину за ссору. И верно, что горлохват Колчин себе позволяет? И сопляки надмеваются. Так вести себя в приличном обществе не положено. Впрочем, быть приличным ныне моветон. Как на язык могло выскочить само слово