Галина Калинкина – Голое поле (страница 19)
– А где она, чистая вера?
– Меня в свое самоверство не обращайте, Тюри. Меня все устраивает в нашем приходе и катехизисе. А вот что про отца Иоанна умолчали, как он сапоги и рясу бедным отдавал, домой возвращаясь босым, – это не устраивает. Что умолчали про род его, где в священниках служили предки более трехсот пятидесяти лет, – не устраивает. А главное, претит мне ваше ерничество: вроде вы о святом, о благом, а с подвыподвертом. Опорочить, а не прославить, ведь так?
– А не ко всем вы так строги. Я вот заметил, комендант в монастырь бегает стыраверский, беспоповский. Да на Женский двор там ходит. Через Грачёвскую ограду перемахивает. И все ничего. Может, он у них там в наставниках? Или с какой монашкой грешит?
– Кто там у них простец, кто наставник, не важно. Кто поповцы, кто беспоповцы, не волнует. В Хапиловском пруду крещеные или в Иордани – без внимания. Мне больными заниматься надо, голубчик.
Замолчали оба. Снова первым подал голос Тюри.
– Отстраняете, значит? А на жалованье?
– Не повлияет.
– Решение окончательное?
– Изменению не подлежит.
– Без меня ваши лекции лопнут. Не придет народ страждущий.
– Посмотрим.
– Ни шиша. И глядеть нечего.
Трудный разговор оборвался. Держали сердце друг на друга. Наконец Тюри встал и с рамочкой под мышкой отправился в комнату Евгении Арсеньевны за литературой «для чтения на ночь». Доктор зажал фигурку обезьяны в кулаке и окликнул вдогонку.
– А что вы там деликатничали про персонажей?
Старший ординатор по инерции прошел пару шагов, остановившись в гостиной у стола с гобеленовой скатертью, громко хрустнул суставами пальцев.
– Чурикова признаю. Митька с иноком Сережей – шарлатаны. Васька Босоногий – оглашенный, филантроп. Отец Иоанн – не от мира сего, но не Саваоф. Врут все. Все на фу-фу.
– Голубчик, Тюри, а вы? Вы-то кто?
– Я-то? Самовер, из «новых людей» Чернышевского, токмо новее. Новый «новый человек».
1905. Мятеж
«Г.И.Х.С.Б.п.н.
И даже по выздоровлению, проходя мимо Петровского моста через Малую Невку, я содрогался. Но все-таки как хорош мой секретарский кабинет, этот спичечный коробок, двор-колодец внутри дворцовых комнат. Даже несмотря на лютые сквозняки, я прирос к этому месту.
Однажды, едва усевшись на скрипучий стул и приступив к оставленной на середине листа писарской копии, был вызван к князю. Неожиданно обласкан. Небывалый случай: в тот же день о моем здоровье присылала спросить княгиня. Внимание старших Ю. и вид гарцующих в спешке младших совершенно успокоил меня, и я позволил себе засидеться за полночь над работой, наверстывая. Ночью и извозчик дешевле.
Тут-то они и явились, не мешкая.
Монахи встали передо мной торжественно строго. Пришлось отложить свой чернильный “Регуляр” системы Ватермана (эту удобнейшую с капиллярной подачей ручку привез мне прошлым годом князь в подарок из Парижа). И слушать – что на этот раз? Ожидая начала рассказа, бурчал под нос о тщетности самоубеждения в недужной природе гипнотических галлюцинаций и полном несуществовании Хранителей. Монахи тут как тут, вот они – несуществующие, пожалуйте познакомиться. Ждали, пока я поправлюсь. Объявились и наблюдают, как некто Дормидонт силится унять разочарование. Я почихал в платок для виду, мол, недомогаю. Но монахи не дрогнули.
Дождавшись моей готовности, велели взять зонт – откуда зимою взять зонт?! Но зонт мой, черный с щербатой ручкой и одной поломанной спицей, тут же необъяснимо обнаружился в углу возле сундука-комода. Повели вновь под белые монастырские стены на высоком берегу Сторожи. Теперь здесь не видать биваков французов; все благостно, как на буколических пейзажных картинках. Пасторальная благодать рассеялась в миг, едва мы, склонясь, прошли под низкими сводами монастырских ворот на подворье.
Здесь творилось невообразимое. Волосы на голове зашевелились, и больно стянуло кожу затылка. Мы как бы видели три образа разом, но не плоских, какие бывают на парсуне или иконах, а в объеме жизни. Три события, три сцены, вероятно, разделенных по времени, но для наших глаз видимые одновременно и не пересекавшиеся. Самое кровавое и, должно быть, произошедшее последним – это карательная акция усмирения. Но кого усмиряли?
Ржали кони с всадниками, кружившие у Стрелецких палат, и бесседельные. Конские копыта разбрызгивали красные капли луж, незадолго до того прошла гроза и битва. Дождь накрапывал, но о зонте я забыл под впечатлением от увиденного. По двору разбросаны тряпичные истуканы: вялые, ватные, безжизненные тела людей. Одежда, комканое тряпье – единственно настоящее, что осталось от недавно живого человека. Миг от живого до мертвого. Оступился и нет тебя.
Несколько человек со стянутыми за спины руками ждали участи у стены трапезной. Военные в портупеях и с массивными пистолетами в руках громко командовали, возбужденные сечей. Слышалось слово: мятеж.
Вторая картина – несколько человек у Провиантской башни палками и топорами забивают троих вояк: одного в кожаной куртке, кожаных шароварах и кожаной фуражке со звездочкою и двух других проще одетых, но тоже в военном. Я впервые тогда видел обтянутого с головы до ног кожаной амуницией человека. Человек походил на зверя, на кинокефала, на кентавра, отделившего свое тело от тела лошади. Впрочем, те – с топорами и палками тоже походили на зверей, хоть и в цивильном. По виду они из местных прихожан. Монахи попрятались. Всюду разбрызгано, как звездное крошево, светящееся солнцем зерно. У подклета Троицкой надвратной церкви мешки с зерном, вывороченные, предъявленные из тьмы на свет как улики, как утаенное, подлежащее добровольной выдаче. Видимо, монахи доброй волею спрятанное не отдали. Да и должны ли были?
Картина третья, самая дальняя во времени, – внутри храма Рождества Богородицы вскрытая рака с мощами святого. Не с того ли все последующее и началось? В раке разворошенные золоченые покрывала, кости ключицы и череп – о, снова тупая боль в моем затылке – сохранившийся нетленным, со знакомыми чертами. Мы нагибаемся ближе. И я в ужасе узнаю, отпрянув назад. Каково вам такое: вместе с хозяином того черепа вглядываться в его собственные мощи?! Усопший и живой – живой ли? – в двух образах, в двух ипостасях. И кто из них двоих более призрак?!
Как видите, непостижимыми событиями продолжились мои мемуары о будущем. Зонтик я потерял. И сбегал с монастырского подворья с небывалою прежде прытью. Дождь унялся. Пропали кони, пленники, экзекуторы. Объявились монахи, они плакали. Под ногами попадались злаки, тысячи втоптанных в землю зерен-солнц, а над ними высоко-высоко зависало в своем ничто одно беспристрастное горячее солнце. Сохли лужи, оставляя кровь на траве. А над монастырскими стенами разорялся в две тысячи пудов Большой Благовестный колокол с неразгаданной до сих пор тайнописью на стенках. Казалось, оглянусь, так увижу, как он падает с колокольни, бьется вдребезги, языком своим вонзаяся в землю. Нет-нет, с меня довольно. Не оглядываться. Не пятиться с Воскресения обратно в Среду. С восстания духа в предательство. Нет-нет, с меня такого довольно.
12. «У Мартьяныча»
С четкой понятностью подступила картина ближайших дней: вот как все у них будет. И разрастающаяся нежность погнала к ее дому. Родион не мог удержаться на месте, помчался видеть ее. Предпочел трамвай, так быстрее с Крестовоздвиженского добраться на Преображенский Камер-Коллежский. Сколько он терзался своим неудачным признанием, с месяц?.. Больше? Вот весна подступила. Не жалел о сказанном, нет, потому как сказал на духу, что чувствовал в минуту трепета божественного снега – окропившего город и их двоих. Но девушка оттолкнула, вскочила в подоспевшую пролетку.
На несколько следующих дней он будто занедужил, будто сдался: неприятен? Или напугал? Меховая муфта как щит, мех как шипы. Подступил к черте разрыва, даже не сблизившись. Во дни смятения учился неистово зло, словно наверстывал упущенное, а упущенного и не было. Обгонял по программе товарищей, горячо говорил о будущем с профессором Даламановым, увлеченно философствовал с Валькой, жарко спорил и перебрасывался соображениями о профессии с Филиппом. Но на самом деле сутки напролет оставался наедине с Женей. Ей открывался в осознании архитектуры как дела жизни. Ее знакомил с современным городским стилем, будто она тут приезжая. С ней дышал.
Женя не знает, как стала ему дорога. Он привыкал к ней. С ней было так, как не бывало с другими. Она – загвоздка, сложнее, чем кажется. Чувства ее не на поверхности. Иногда даже видно, как идет внутренняя работа души, мысли: вдруг затуманивается посреди разговора взгляд, она будто улетает в другое пространство и с трудом возвращается к собеседнику, заметив чужое изумление на свое секундное отсутствие. А отвлечь ее мог хоть блик, хоть елочная иголка, хоть пылинка в луче, звук, нота, тень.
И вот внезапно в воскресенье сорвался с места, решился ехать в дом доктора и рассказать девушке