Gadezz – Похититель картин (страница 4)
Позже отец Клода, сэр Годфри, добавил к этой картине финальный штрих: оформил пожалование герба – ветви ясеня на молочном фоне. Весьма недурная композиция, если не присматриваться. Но Клод с юных лет подмечал изъян: в закатном свете ткань гобелена менялась, а дерево увядало на глазах, словно истина пыталась проступить сквозь зыбкую выдумку.
Однако даже после смены фамилии в аристократических кругах на семейство все равно посматривали свысока.
После того как два старших брата пали на фронтах Первой мировой, оставшись в памяти лишь застывшими фигурами в траурных рамах, сэр Годфри обзавелся молодой супругой – Клариссой. Тогда и появился на свет Клод, став последним преемником угасающего рода. Он рос в просторном особняке на окраине Лондона, с ранних лет чувствуя, что этот дом принадлежит теням прошлого гораздо больше, чем ему самому.
Увы, над их родом навис злой рок. Мать Клода перенесла тяжелую хворь, едва не отойдя на тот свет, и с той поры жизнь в ней начала выцветать. Каждое новое зачатие становилось трагедией, размывая ее рассудок, как вода размывает акварель.
Клод замечал, как она замыкалась в себе и подолгу не выходила из спальни. В такие темные дни в доме становилось так тихо, что было слышно, как скрипят половицы в соседнем крыле. В конце концов болезнь привела ее в психиатрическую лечебницу – место, о котором в семье предпочитали не распространяться, где она и закончила свои дни. Клоду было одиннадцать.
Смерть сыновей и жены надломила отца Клода. Он начал пить и терять хватку: его рука, когда-то уверенно державшая поводья семейного дела, дрожала, сжимая стакан с виски. Экономический кризис ворвался в особняк холодным сквозняком, выдувая последние остатки благополучия. Банк, хранивший их сбережения, прогорел, и положение семьи стало катастрофическим.
Попытки отца отыграться за карточным столом напоминали Клоду работу неумелого реставратора: он стремился залатать дыру в холсте, но лишь делал разрыв шире. Вещи исчезали одна за другой, будто детали натюрморта, которые стирали ластиком: сперва подлинники картин и коллекционные тома, потом мебель, затем – прислуга. От прежней роскоши остались стены, вязкая тишина, подпорченная репутация и гобелен с гербом, который выглядел как горькая карикатура на родовое достоинство. В этой шаткой, гнетущей реальности, среди пустеющих залов, и проходила юность Клода.
Став старше, он часто возвращался мыслями к матери. В его памяти ее образ был написан в технике нежной пастели: мягкие руки, скользящие по его волосам у пруда; хрупкий взгляд, в котором не было ожесточенности, а лишь усталая ласка. Клод тосковал по ее соловьиному голосу, который наполнял сад по утрам, когда дом еще нехотя пробуждается, кутаясь в утренний туман. И вместе с теми драгоценными осколками прошлого неизменно поднимался густой, осязаемый запах мастерской: аромат бумаги, терпкого угля и свежей масляной краски.
Мать любила рисовать – столько, сколько Клод себя помнил. Но после вынужденного замужества страстное увлечение выродилось в лишенный притязаний девичий досуг – занятие, которое сдержанный отец скорее терпел, чем одобрял. И если она плакала – в надежде, что ее никто не слышит, – Клод догадывался: это были слезы по безмятежному детству в отчем доме, по рисованию на веранде и по будущему, которое увядало так же неотвратимо, как камелии в заброшенной оранжерее.
Но если мать была ласковым поцелуем в прогретую солнцем макушку, то отец – тяжелой рукой на плече, пригвождающей к земле. Он неустанно повторял:
Где-то в зазоре между «будь безупречен» и «будь счастлив» возникло его убежище –
В двадцать один год все, что он строил, поглотило пламя. Клод не знал, был ли виноват отец, опрокинувший лампу, или это была месть кредиторов. Особняк выгорел дотла, превратившись в груду пепла и обугленных балок. Много лет спустя, уже будучи частью Бюро, Клод узнал, что медальон-артефакт с его портретом всплыл в одном из музеев. На обратной стороне расцвела камелия: лепестки уложены так, будто мастер – штрих за штрихом – пытался приручить хаос штихелем[6]. А внутри – гравюра: «Зимний цветок для летнего мальчика». С тех пор Клод часто смотрел на свои руки в перчатках и думал о том, что город навсегда запомнил его как обманщика, погибшего в огне со своими подделками.
Мир давно изменился, а Клод остается прежним – застрял меж двух миров в обличье призрака. В Бюро его зовут Эш. Он носит костюмы и галстуки, блюдет манеры и старается держать спину прямо. Но страх огня и ощущение поддельности – не только в картинах, но и в нем самом – не отпускает его и по сей день…
Иногда, когда в Бюро становится тихо, Клоду кажется, что память – это полотно, на котором слишком много ретуши. Он чувствует себя собранным из фрагментов, как сложная мозаика, старательно подогнанная под рамку. Так, он помнит вкус яблок из сада в особняке, но не их цвет. Помнит голос матери, хотя порой тот звучит так странно, будто его наложили поверх другой записи.
– Земля вызывает Эша, – жужжит над ухом назойливый голос Астрид. – Прием-прием.
Клод промаргивается и отрывает взгляд от окна фургона, где луна-полумесяц то возникает, то вновь тонет в облаках, словно раздумывая, стоит ли вообще участвовать в происходящем. Ветер с Темзы приносит прохладный воздух; редкий гудок речного катера вмешивается в монотонное пиликанье приборов, а под оранжевыми фонарями поблескивает еще влажный после дождя асфальт.
– Прости, задумался.
– Дай угадаю, если я попрошу тебя повторить, что я сказала…
– Ты сказала, – перебивает ее Клод, –
С водительского сиденья в него летит смятая бумажка, и, не будь Клод прозрачен, она наверняка угодила бы ему в лоб. Астрид фыркает, сует стилус обратно в дреды и тут же тараторит:
– Заходим через сервисную зону, а оттуда – в сторону северного крыла. Охрану уточняю. На первом уровне один или два. Круг – примерно каждые пятнадцать минут.
Клод с внимательным видом кивает, как на премьере самой переоцененной оперетты своего времени:
– Увлекательно, продолжай.
Он выводит на стекле невидимое слово «скука» и вновь возвращает взгляд на засыпающую улицу, ища более увлекательный сюжет.
Фургон Бюро прячется в тени широколиственных платанов неподалеку от служебного въезда галереи Тейт. На борту – свежие наклейки фирмы по контролю микроклимата, на крыше – спутанные гроздья антенн. Изнутри тянет остывшим кофе из термоса и мятной жвачкой.
Ожидание действует на нервы.
Руби с силой оттягивает резинку на запястье и отпускает. Щелчок звучит резко, почти неприлично, как удар пастушьего кнута. В его эпоху дамы выражали недовольство куда поэтичнее.
Камилла гасит дальний свет и нетерпеливо барабанит пальцами по рулю, разглядывая полупустую улицу Аттербери. Волосы стянуты в длинный рыжий хвост, продетый сквозь кепку. В приоткрытое окно врывается колючий осенний ветер, принося запах прелой листвы и мокрого камня. В такие минуты Клод с радостью подмечает, что не чувствует ни холода, ни жары.
Кондиционер не работает уже неделю, как и окно, которое застревает на середине. Однако никто из команды так и не удосужился отогнать фургон в ремонт. Все терпеливо ждут, пока «мамочка» Руби разберется – так же основательно, как когда-то это делал ее отец.
Сама Руби сидит на пассажирском кресле с планшетом на коленях и пледом на плечах. Она сосредоточенно сверяет две пары часов на запястьях – электронные и механические. В аномалиях легко затеряться. И не только в пространстве, но и во времени.
За перегородкой скрывается сердце фургона: узкий столик, три монитора, стойка с приборами и беспорядочная груда вещей, не разобранных с прошлых вылазок. Астрид поджимает одну ногу под себя и с осторожностью покачивается на складном стуле. Рядом, подсвечивая аппаратуру холодным, почти больничным светом, сидит Клод – полупрозрачный, как отпечаток на стекле.
– Что по показателям? – включается в работу Руби.
Астрид стучит по клавиатуре, выводя на центральный монитор план здания.
– По ШИАД: умеренный уровень. Перехватила датчики. Во всей галерее температура понижена, но в одном из залов особенно. Пересылаю координаты.