Габриэль Тард – Преступник и толпа (сборник) (страница 5)
Что же касается татуировки преступников, то я предлагаю сравнить гравюры атласа Ломброзо, где фигурируют несколько образчиков этих непристойных и бестолковых рисунков – забав преступников, рядом с прекрасными гравюрами, представляющими в «Hommes fossiles et Hommes sauvages» Quatrefages татуированных маори. С одной стороны, странные, но выразительные арабески, которые не маскируют, а оттеняют лицо и имеют целью дополнить его устрашающее действие на женщину и врага; украшение и оружие в одно и то же время, печать религии или племени на лбу дикаря, принадлежащего ему душой и телом и считающего за великую честь к нему принадлежать. У преступника – ничего подобного; чаще всего на предплечье, но никогда на лице, воспроизводятся девизы, циничные символы, женские профили, всевозможные вещи, предназначенные оставаться спрятанными и напоминающие карикатуры в ученической тетрадке школьника. Если бы эта постыдная татуировка была остатком или возвратом к обычаям первобытной дикости, она встречалась бы у преступных женщин чаще, чем у мужчин; потому что, как известно, именно среди женского пола предрассудки, обряды и украшения древних времен – серьги, например, – сохраняются еще долгое время после того, как их уже бросили носить мужчины. Но, наоборот, почти только мужчины-преступники пристрастны к татуировке. Древние жрецы разрубали когда-то на части трупы пленников или животных, предназначенных в жертву богам, чтобы поделить их, согласно требованиям обрядов; точно так же наши современные убийцы, зараженные одной из эпидемий преступления, составляющих далеко не самый ничтожный из аргументов в пользу социального происхождения преступления и преступника, решаются разрезать на куски свои жертвы, чтобы вернее спастись от розысков полиции. Можно ли сказать, что это преступное разрубание на куски ведет свое начало от ритуального разрубания трупов в древности, с которым оно имеет кажущееся сходство? Допускать такое происхождение нет ни большего, ни меньшего основания, чем приводить в связь татуировку преступников с воинственной татуировкой дикарей. Тэн пролил свет на некоторые черты каннибализма, проявившиеся в течение великих дней французской революции. Объясняются ли также атавизмом такие минутные заблуждения как антропофагия, царившая несколько дней на плоту «Медузы»[7]. Легко может быть, что какой-нибудь увлекшийся дарвинист дойдет и до этого. Fridgerio, один из самых знаменитых приверженцев новой итальянской школы, сообщал на Римском конгрессе о своем наблюдении над «нравственно помешанном, у которого в периодически повторяющемся припадке экзальтации внезапно изменялся характер, он становился спорщиком, надменным, сварливым, и в то же время его неудержимо влекло к лепке из глины массы оригинальных, особенной формы фигур, странность и неправдоподобие которых напоминали символические барельефы или другие бесформенные изваяния эпохи упадка». По мнению Бурнэ (Bournet), там есть формы, «до того напоминающие опыты первых христиан, что можно смешать их». Правда, Фриджерио, кажется, недалек от мысли, что наследственность на далеком расстоянии могла бы сыграть здесь некоторую роль. Если делаются такие предположения, то я вполне понимаю, что можно склониться и к принятию гипотезы Ломброзо по поводу занимающего нас вопроса. Но мне кажется бесконечно более простым и правдоподобным видеть в надписях и плохой живописи, которыми преступники покрывают себе кожу, лишь следствие случайного соприкосновения с первобытным населением, потому что этот обычай наблюдается по преимуществу у преступников-матросов. Во всяком случае, может быть и обратное явление, и многие отсталые народы обязаны удовольствию воспроизводить эти нарезки на своей коже своим сношением с нашими цивилизованными моряками. «Татуировка – редкость у кохинхинских туземцев, – говорит доктор Lorion, – те, кто носит эти рисунки, сделанные посредством впрыскивания всевозможных красок под кожу, жили среди европейцев. Чаще всего это были матросы, кочегары или домашняя прислуга на военных или коммерческих пароходах». Араб, гораздо более цивилизованный, чем кохинхинец, но имеющий больше сношений с европейцами, татуируется чаще, и часто характер воспроизведенного им рисунка ясно показывает, что он копирует наших соотечественников. Но мы слишком долго останавливаемся на этом второстепенном пункте.
Закончим последним соображением: если предположить, что уподобление преступника дикарю могло когда-нибудь иметь хотя бы малейшее основание, то оно каждый день теряет часть своего правдоподобия, по мере того как ряды преступников все меньше и меньше пополняются из отсталого населения деревень и все больше и больше вербуются из развращенной и рафинированной среды больших городов[8].
Если сумасшествие и атавизм (я не говорю наследственность) не играют роли в склонности к преступлению, то что же такое преступник? Скажем ли мы вместе с Ферри, что он дегенерат? Или с Ломброзо, в его последнем труде, что он эпилептик? Нескольких слов будет достаточно по отношению к первому из этих положений, хотя и наиболее солидному. Второе задержит нас несколько дольше[9].
Известно, что существует сходство между аномалиями, известными под названием стигматов вырождения: прогнатизм, косоглазие, асимметрия лица, деформация ушей и т. д., и чертами, по которым создавался предполагаемый преступный тип. Но предрасполагают ли эти стигматы, встречающиеся часто, но не непременно у дегенератов, к дурным поступкам тех, кто ими обладает? Ничуть[10]. Многие из слабоумных с такими симптомами вполне заслуживают названия «невинных» за их обычную безвредность. Наоборот, как признает это и сам Ферри, многие прирожденные преступники «замечательны по правильности своего физического строения», и доктор Magnan на последнем конгрессе криминальной антропологии указал на многих из них, которые могли бы служить великолепными моделями в ателье художников. Если же дегенерация, то есть общая неуравновешенность, вид физического расстройства, часто бывает связана с преступностью, по крайней мере, с преступностью по природной слабости, то причины этого неизвестны; что же касается преступности как следствия избытка энергии и смелости, то дегенерация так чужда ей, что является для нее, так сказать, противодействием. В настоящих и безусловных преступниках – Пранцини, Прадо, Лебиз – так мало признаков вырождения, как только это возможно. Можно ли сказать даже, что если к известному данному нравственному характеру, не склонному к преступлению, присоединяется предполагаемая дегенерация, то она склонит его к преступлению? Насколько позволительно рассуждать о недоступной для проверки, но допустимой гипотезе, следовало бы, кажется, ответить отрицательно. Не придавая общей статистике подобных явлений большего значения, чем она заслуживает, я был поражен одной таблицей, составленной Колаяни. Из нее следует, что среди итальянских провинций северные, где встречается максимум болезней и телесных недостатков, характеризующих дегенератов, и особенно дегенератов-алкоголиков, благодаря которым оправдывается самое удачное предположение Ферри, оказываются самыми нравственными; южные же, самые преступные, отличаются великолепным здоровьем населения. Дает ли во всяком случае это сравнение право заключать, что дегенерация служит лучшим условием для развития нравственности? Конечно, нет, и я вовсе не думаю, что такова идея Колаяни. Истина в том, что жестокая и дерзкая преступность малокультурных итальянских провинций исключает вследствие самого своего характера причастность к ней натур нервных и выродившихся, в то время как утонченная, отличающаяся коварством преступность более культурных провинций имеет своими агентами людей со слабой волей. Ферри делает относительно дегенератов замечание, которое не мешает запомнить. «Они легко подчиняются, – говорит он, – влиянию среды; они дают себя увлечь минутным чувствам и страстям и часто делаются слишком уж послушными их орудиями; они так же легко заражаются примером самоубийства, как и примером убийства». Вот где настоящая правда; отсюда следует, что дегенерация, когда она связана с преступлением, приводит к нему не потому, чтобы между нею и преступлением существовало как бы особого рода сродство или притяжение, но благодаря недостатку сопротивления преступному импульсу, приходящему извне.
Вопрос теперь заключается в том, чтобы узнать, не является ли случайно этот импульс следствием эпилептического темперамента. Остановимся некоторое время на этой гипотезе Ломброзо, насколько бы она ни казалась странной[11]. Он думает доказать, что каждый настоящий преступник – более или менее скрытый эпилептик. Преступность – это наиболее распространенная разновидность эпилепсии. Он рассматривает все виды преступников: преступников прирожденных или нравственно помешанных, преступников по страсти, преступников в припадке безумия, истерии, алкоголизма, даже случайных преступников и криминалоидов. У всех у них он открывает черты темперамента, характер для эпилептиков или эпилептоидов.
На первый взгляд такое злоупотребление обобщениями, несмотря на ограничения, которые автор вносит то здесь, то там, тотчас же о них забывая, не заслуживает внимания. Оно сразу наталкивается на громкий голос цифр. Доктор Марро из Турина, ученик Ломброзо и его соотечественник, во время составления своей прекрасной книги «I caralteri dei delinquenti» не мог пренебречь тем значением, которое приписывал тогда эпилепсии его учитель. Его внимание было устремлено на то, чтобы не пропустить ни малейших признаков этой болезни при изучении тех, кто ей подвержен. Однако на 507 человек исследованных им преступников он нашел лишь 20 случаев эпилепсии.