реклама
Бургер менюБургер меню

Фёдор Тютчев – Кто прав? (страница 80)

18

А снег все валит и валит.

Когда, наконец, он утихал, солдаты немедленно принимались протаптывать тропинку от ворот поста к селению, откуда уже шла постоянная дорога в Инджир, служившая единственным путем сообщения Амбу-Дага с остальной вселенной.

Приемы, к которым прибегали при этом протаптывании, были весьма оригинальны и на первый раз заинтересовали Веру Александровну.

Прежде всего, расчистили лопатками двор и площадку, на что ушло немало времени, затем вывели из конюшни всех лошадей, которых на посту было десять. Часть солдат вскочила в седла и выстроилась один в затылок другому,

остальные, пешие, с лопатами в руках, столпились сзади.

— Ну, что, готовы, что ли? — крикнул вахмистр.— С богом, трогай, Лещук!

Лещук, рослый, молодцеватый объездчик, ударил плетью коня и двинулся вперед, прямо в сугроб, высокой стеной со всех сторон окаймлявший площадку. Со второго шага лошадь его провалилась по брюхо и начала отчаянно биться. Подбадриваемая ударами плети, она, храпя и фыркая, неровными, напряженными прыжками рвалась вперед, то и дело падая на колени, снова вскакивая и разбивая грудью толщу снега. Пар валил с нее клубами. Следом двинулись остальные объездчики, уминая и утаптывая тяжестью своих лошадей проложенную первым конем тропинку.

— Стой, Лещук, будет! — крикнул вахмистр, следивший за работой с края плошадки.— Пропусти вперед Пономаренко, а сам сзади становись, дай вздохнуть коню.

Чернявый сухопарый объездчик на рослой тяжелой кобылице, ехавший последним номером, с трудом протискался вперед и с удалым возгласом: «Эй ты, Матрена, пошевеливайся!» —с размаху врезался грудью лошади в снег.

Сменяя друг друга, медленно, шаг за шагом, с большими усилиями подвигались объездчики вперед. Лошади их потемнели от пота, тяжело и хрипло дышали, у более слабых ноги тряслись, как в лихорадке, а бока бились часто и трепетно. Пешие, следуя за конными, лопатами довершали их работу, расширяя и разравнивая пробиваемую лошадьми дорожку.

После нескольких часов нечеловеческих усилий изнемогающие от усталости, выбившиеся из сил люди и лошади выкарабкались наконец к нижней тропинке под селением: дело было сделано, и Амбу-Даг снова входил в сообщение с остальным божьим миром впредь до новой метели, которая, впрочем, могла начаться через каких-нибудь 2—3 часа.

Медленной, монотонной вереницей тянулись однообразные дни, за днями — недели, за неделями — месяцы. Вера Александровна жила, как на необитаемом острове, не видя постороннего лица человеческого. Соседний офицер жил за двадцать верст, и зимой всякое сообщение с его кордоном прерывалось, из города приехать было некому, только горе могло погнать по таким убийственным горным тропинкам, где на каждом шагу можно было рисковать свернуть себе шею. Самой ехать в город у Веры Александровны не хватало духу,— слишком живо и ярко было воспоминание о том страдании, которое она претерпела, когда первый раз ехала на Амбу-Даг, сидя верхом по-мужски на широкой, жесткой подушке казачьего седла. Шутка сказать, семь-восемь часов тащиться медленным шагом, то карабкаясь вверх, то сползая вниз... нет, нет, это было слишком ужасно и исполнимо только при безвыходной крайности, например в случае перевода в другой отряд.

Одиночество Веры Александровны усугублялось еще и тем, что муж ее все чаще и чаще, под предлогом разъездов по отряду, исчезал из дома, сначала дня на 2, на 3, а затем все на большие и большие сроки. Ему не сиделось дома, в Инджире стоял пластунский батальон, и было нечто вроде офицерского клуба, где всегда можно было найти веселого собутыльника.

Единственным компаньоном и собеседником Веры Александровны был Митя. На него жизнь в Амбу-Даге тоже положила свою печать — он сделался не по летам задумчивым и молчаливым.

— Помнишь, Митя,— говорила Вера Александровна,— тетю Неелову? Мы так не любили, когда она приходила, теперь бы и ей рады были. Не правда ли, мой мальчик?

— Да, мама, я сам соскучился по ней, — серьезно соглашался Митя и затем добавлял: — А долго мы проживем здесь?

— Бог знает, во всяком случае, несколько лет, пока не переведут в другой отряд, да и в другом отряде, пожалуй, не лучше будет. Да, Митя, так, как жили мы в полку, нам уже никогда не жить. Помнишь, как было весело, как мы с тобой ходили в парк на музыку, как много было там детей, помнишь?

— Помню,— уныло, кивая головой, говорил Митя.

— А помнишь, как мы ходили с тобой смотреть парад, помнишь нашего дядю Висю? а дядю Шашу? Помнишь, как они ласкали тебя?

— Дядя Шаша лучше, чем дядя Вися. Дядя Вися всегда дразнил меня.

— Это он шутя, нет, они оба славные. Ах, Митя, Митя, неужели все это прошло навсегда?

— Надо молиться боженьке,— серьезно и вдумчиво произносил Митя,—он захочет, и мы опять уедем отсюда.

— Нет, Митя, прежнего уже не вернешь никогда.

Все эти разговоры и воспоминания в конце концов еще больше расстраивали Веру Александровну, и она начинала тихо плакать. Митя тотчас же взбирался ей на колена и, обняв ручонками за шею, ласково прижимался своими пухлыми щечками к ее лицу.

В одну из таких минут вошедший Зинченко доложил о приходе старшины и почетных стариков селения.

— Но ведь барина же нет дома,— сказала Вера Александровна,— пусть придут, когда командир вернется.

— Они к вам пришли,—ухмыльнулся Зинченко,—а не к их благородию.

— Ко мне? — изумилась Вера Александровна.—Зачем, что им надо?

— Навестить, стало быть, поздравить с новосельем, извольте уже, сударыня, принять их, а то обидятся, все же как-никак суседи.

— Да я ничего против этого не имею, зови, пожалуй,— разрешила Вера Александровна, и, когда Зинченко вышел, она, как некогда в городе перед приемом гостей, мельком оглянула себя в зеркало, привычным жестом оправляя прическу и платье.

Через минуту в комнату вошло шесть человек курдов, под предводительством высокого седого старика, с бритым лицом и длинными сивыми усами. На груди его болталась медная бляха — знак его старшинского достоинства. Звали его Худада, рядом с ним стоял сутуловатый, худощавый курд, с багровым шрамом на лице, общинный судья Каро, за ним — жрец, или, как он себя называл, изидский священник, Бабай, и два почетных старика, Азак и Нубэк, шестой — невзрачный, хромоногий, с обрубленным левым ухом, скромно ютился позади всех, держась ближе к дверям и изображая собою не то свиту, не то статиста без речей.

Вере Александровне первый раз в жизни довелось видеть курдов так близко, а потому она не без любопытства разглядывала своих гостей, невольно любуясь их стройностью, благородной, горделивой осанкой, их сильно развитой мускулатурой. Все это были старики, но черные, огненные глаза их сверкали, как у юношей, а белизной и крепостью зубов они могли поспорить с волками, с которыми имели сходство всей своей повадкой. Недаром персы окрестили их «кюрдами»[44]. Одеты они были в красные, расшитые галунами куртки поверх шелковых жилетов и широкие шаровары. Ноги были обмотаны белыми шерстяными свивальниками и обуты в кожаные чусты, поддерживаемые на ногах черными тесемочками. На головах у них были надвинуты огромные чалмы из искусно перевитых, шелковых пестрых платков, с напущенной на лоб и глаза бахромою. За широкими шерстяными поясами ярких цветов, концы которых спускались почти до земли, был засунут целый арсенал всякого оружия. Тут были и кинжалы, и ятаганы, и пистолеты, и револьверы. Как рукоятки, так и ножны были богато украшены серебром с изящной чеканкой и насечкой.

В руках старшина и судья держали по молоденькому, белоснежному барашку, которых они тут же и передали Зинченко со словами:

— Вот, барыня, тебе от нас бешкеш[45], на новом месте пусть от этих барашков пойдет тебе богатство[46]. Как белы и чисты эти барашки, так чисты и белы наши мысли и чувства перед тобой и перед султаном[47], твоим мужем.

— Благодарю вас,—сконфузилась немного Вера Александровна, не зная хорошенько, что ей делать дальше: дать ли «на чай», как бы она это сделала у себя в центральной России, или пригласить гостей садиться. Пока она колебалась, курды сами, без приглашения, придвинули стулья и уселись против нее в кружок, строго соблюдая старшинство между собой; только корноухий статист, он же почетный конвой, остался по-прежнему у дверей и стоял, не спуская глаз со старшины.

— Ну, как у нас вам нравится? — начал Худада невозможно ломанным языком, но тоном кавалера-визитера, занимающего свою даму.—Не правда ли, очень холодно? В Инджире гораздо теплее, Инджирь хороший город, но гораздо хуже Типлиса. Твой Типлись бывал?

Закончил он вопросом свою тираду, из которой Вера Александровна не поняла и половины.

**** Султан — офицер.

— Проездом,— ответила та,— но Тифлис мне не нравится. Он гораздо хуже других русских городов.

— О, да хуж Москов, Москов лучшь,— закивал головой Худада,— мой бивал Москов, очень лучшь горда.

— Вы были в Москве? — удивилась Вера Александровна.— Когда?

— Когда царь корон надевал, мой давно старшин, нас тогда старшин много биль Москов, большой тамаша[48] биль, очень большой.

Пока Худада беседовал таким образом с Верой Александровной, остальные гости, не понимавшие ни слова по-русски, хранили упорное молчание и сидели важно и чинно, в упор глядя в лицо хозяйке.

— Мой будет курить, — перебил вдруг сам себя Худада и полез в карман за кисетом и табаком. Остальные тотчас последовали его примеру, и через минуту комната наполнилась нестерпимым зловонием отвратительнейшего дешевого турецкого табака, перед которым даже наша пресловутая махорка могла показаться благоухающей.