Фёдор Тютчев – Кто прав? (страница 54)
— Вот грубиян-то! Поверите ли, Иван Яковлевич, он просто мне жизнь отравляет! Я, по милости его, наинесчастнейший человек! Вы представить себе не можете, сколько я выношу от него грубостей и неприятностей!
— Да вы бы его переменили?
— Да привык я к нему, черт его возьми. Человек-то он совсем особенный. Вы слыхали его историю с поросенком?
У капитана была слабость рассказывать всем и каждому и кстати и некстати эту историю.
— Нет, а что?
— Можете представить, какую он раз штуку удрал. В последнюю кампанию нашему эскадрону пришлось как-то целую неделю прикрывать конную батарею и часть сапер. Турки обстреливали нас со всех сторон4. Впрочем, как батареи, так и прикрытия, благодаря местности, находились в сравнительной безопасности. Бомбы и гранаты их или перелетали через наши головы, или не долетали. Не имея возможности особенно вредить нам, турки всю свою ярость обращали на дорогу, ведшую от места расположения нашей бригады к нам на позиции. Дорогу эту поистине можно было назвать
— Буде языком-то околачивать, разговор какой нашли! — пробурчал Степан, ставя стакан на стол.
— А ты как смеешь, невежа, в офицерский разговор вмешиваться?
— Да какой это охвицерский разговор! Нешто охвицеры о такой пустяковине говорят? Только и света в окошке — о денщиках судачить!
— Ну, вот, толкуйте с подобным идиотом! — с выражением комического ужаса развел руками Ястребов.
Волгин хохотал как сумасшедший.
— Обнакновенно дело,— невозмутимо продолжал Степан,— и всякий скажет, что не след охвицерам из пустого в порожнее переливать.
— Пшел вон!
— Не гони, и сам уйду!
И, ворча что-то себе под нос, Степан неторопливо вышел из комнаты, громко хлопнув дверью.
— И это каждый день! Нет, положительно этот человек доведет меня когда-нибудь бог знает до чего!
— Перемените, отправьте в эскадрон, а себе возьмите другого,— опять посоветовал Волгин.
Совет был не по сердцу Ястребову и, очевидно, не понравился ему.
— Все они один другого лучше, — недовольным тоном заметил он,—этот, по крайности, никогда не пьет и самой высокой честности.
— А признайтесь, вы любите вашего Степана, оттого и расстаться с ним не желаете?
— И полноте, что за вздор, просто привык... Да и за что любить такого остолопа?
— Отчего же, когда кто-нибудь бранит его или грубо с ним обходится, вы принимаете это как личную обиду?
— Отчего?.. Как бы вам это объяснить,— замялся Ястребов,— оттого, что... ну, да что об этом толковать...
— А у меня к вам дело, — переменил разговор Волгин,— Сухотин приглашает меня на медвежью охоту, не дадите ли вы мне ваш ланкастер5, а то мое ружье в починке.
— С большим удовольствием. Эй, Степан! Впрочем, ну его, опять что-нибудь сгрубит, я лучше сам схожу.
С этими словами Ястребов встал, вышел в другую комнату и через минуту вернулся с большим ящиком черного дерева. Он осторожно нажал секретную пружинку; крышка, щелкнув, откинулась, и глазам Волгина представились красиво расположенные части дорогого ружья.
— Вы, я думаю, сумеете собрать его? — спросил Ястребов, невольно сам любуясь изящною, артистическою работой и ярким блеском никелированной стали.
— Еще бы! Очень, очень вам благодарен. За целость и сохранность можете быть спокойны.
— Я и не сомневаюсь! — ласково улыбнулся Ястребов.
Волгин вскоре ушел. Алексей Сергеевич поспешно, без помощи Степана, оделся и тоже вышел, стараясь уйти незамеченным. Но все же ему не удалось избежать встречи.
— Опять до ночи! — проворчал угрюмо Степан, сталкиваясь с ним в самой калитке. — Охвицер, охвицер, а словно кот мартовский бегает... Тьфу! — И, энергично сплюнув, денщик, не оглядываясь, побрел на крыльцо.
Ястребов сделал вид, что не слыхал столь нелестного для себя сравнения, и поспешил за ворота.
Странный человек был Степан.
Первое впечатление, производимое его наружностью, было безусловно не в его пользу. Ростом почти в сажень, с плоской, даже несколько ввалившеюся грудью,— отчего он казался сутуловатым (явление, часто встречаемое у старых кавалеристов),— с чрезвычайно сильно развитыми мускулами и длинными, сравнительно тонкими ногами, что особенно бросалось в глаза благодаря непомерной ширине пле-чей и груди. Большая, неуклюжая голова его, коротко остриженные волосы, цвета побуревшей соломы, и длинные щетинистые усы той же масти придавали его широкоскулому, несколько рябоватому лицу сходство с каким-то лесным зверем. Сходство это еще более выделялось благодаря его неуклюжей, тяжелой походке. Прибавим к этому угрюмый, исподлобья, взгляд и глухой голос — и читатель согласится, что наружность Степана едва ли могла быть названа привлекательной. Стоило, однако, попристальнее вглядеться в его. большие серые глаза, светящиеся какою-то внутреннею теплотой, подметить его добродушную улыбку, изредка появлявшуюся на толстых губах, чтобы неприятное впечатление исчезло и уступило место другому, вполне противоположному. Степан был по природе чрезвычайно добрый и мягкосердечный человек, но, странное дело, сознание этой мягкосердечности и доброты больше всего мучило и беспокоило его: он стыдился проявить ее чем бы то ни было при людях. Причина этого заключалась в том, что Степан, с самого поступления своего в военную службу, вообразил себе, что истинный, бравый солдат должен непременно походить не то на машину, не то на какого-то окаменелого истукана, лишенного всяких человеческих чувств. Проявлять сердечную теплоту — это, по мнению Степана, недостойное и несовместимое с понятием о настоящем солдате качество он называл «бабиться», и всеми силами, как преступление, скрывая от всех теплоту своей души, нарочно принимал суровый, угрюмый вид, ругался и грубил без всякого повода, а рядом с этим, где-нибудь в укромном, скрытом от постороннего глаза уголке, воспитывал и вскармливал или подшибленного щенка, или больного котенка, или осиротелого галчонка. Он по целым часам терпеливо возился с ними, кормил их с пальца молоком, нянчился, укутывал — и все это в величайшем секрете.
С Ястребовым у Степана сложились весьма своеобразные, довольно странные отношения. Шестой год живет он у штабс-капитана и все это время ведет с ним непрерывную, ожесточенную войну; с первого взгляда можно подумать, что Ястребов и его денщик — непримиримые враги, глубоко ненавидящие друг друга. У Степана был цикл его ежедневных и постоянных обязанностей, исполняемых им неукоснительно; все же, что требовали от него сверх этого, он встречал отчаянною бранью, и в большинстве случаев или совсем не исполнял, или если исполнял, то после долгих препирательств и кое-как, лишь бы с рук сбыть.
Переругиваясь с Алексеем Сергеевичем в глаза, Степан не терял случая и за глаза ругать его и клясть на всех перекрестках. Но горе было тем, кто, желая подделаться к нему, принимался вторить и, в свою очередь, непочтительно отзываться о штабс-капитане. Степан тотчас же переменял тон, нахмуривал щетинистые брови и вдруг огорошивал собеседника:
— А какое такое право имеешь ты, собачье ухо, говорить такие слова про его благородие?
— Да ведь ты же сам только что ругал его! — пробует защищаться опешенный собеседник.
— Мало ли что я! На то я денщик, а ты что? Не, брат, в другой раз так бока намну, что ног не унесешь!
И Степан так выразительно сжимал свой исполинский кулак и так внушительно потрясал им около носа приятеля, что тот считал за лучшее — немедленно ретироваться.
Обладая недюжинным бессознательным мужеством, Степан в то же время был враг войны и не понимал храбрости в смысле военной доблести.
— И штой-то, право,— рассуждал он иногда в минуты хорошего расположения духа,— ровно и бог весть какое дело делают — друг друга убивают. Тесно, что ли, всем-то вместе?
— Да ты пойми, — ввязывался в разговор какой-нибудь бравый унтер, с «крестом» на груди,— ведь то — турки...
— Ну, что же, что турки, а нешто турок не такой же человек? И у турки тоже, чай, душа, как и у тебя, и живет он хоша по-своему, а и у него, поди, дома жена есть и ре-бятенки. Каково-то им теперича, горемыкам?