реклама
Бургер менюБургер меню

Фёдор Тютчев – Кто прав? (страница 20)

18

Я знавал его, когда он еще юнкером изредка приезжал к моей бабушке, потом я несколько раз видел его офицером, в последний раз мы с ним встретились после выхода его из полка, а затем года три мы не встречались, я даже не знал, где он пропадает, да, признаться, и не думал о нем.

Однажды мы шли с Маней по улице, это было во время нашего первого знакомства с нею, я был еще юнкером, вдруг, шагах в двадцати от нас, с треском распахнулась дверь какой-то портерной, и из нее на тротуар стремительно вылетел, очевидно вытолкнутый, субъект в поношенном летнем пальто, дело было зимой, помнится на Рождестве, в стоптанных сапожонках, из которых выглядывали пальцы босой ноги, и в смятом в блин котелке. С трудом сохранив равновесие, субъект громко и энергически выругался и хотел идти далее, как вдруг взор его мутных, покрасневших и слезящихся глаз остановился на мне. С минуту он пристально разглядывал меня, причем мне его лицо показалось тоже как будто знакомым,— и вдруг всплеснул руками. Его распухшее, покрытое синяками и преждевременными морщинами лицо осклабилось в широкую улыбку.

— A mon petit anqe[7],— закричал он, — какими судьбами!

— Филипп Ардальонович,— воскликнул я,— вас ли я вижу?

— Я, я сам лично, а что, разве очень изменился,— он криво усмехнулся.— Кстати, так как мне с вами, собственно, не о чем говорить, то вот что, в знак признательности судьбе за ниспосланное удовольствие встречи со старым другом, не одолжите ли вы мне взаймы, без отдачи, разумеется, пару рубликов, а то, признаюсь, я сегодня еще и не ел, хотя уже выпил. Был гривенник, вчера на дровяном дворе дрова колол, четвертачок дали, но что четвертачок для человека, спустившего сотню тысяч.

Я поспешил вынуть портмоне. У меня в ту минуту как раз были две бумажки, рублевая и десятирублевая. Посовестившись предложить ему рубль, я подал ему десятирублевку.

— А помельче нет,— усмехнулся он тою же не то страдающей, не то саркастической болезненной улыбкой,— у меня ведь сдачи не водится.

— Да и не надо, берите все,— поспешил сказать я.

— Ого, вы щедры, дядя мой на прошлой неделе всего только двугривенный дал, да еще обещал из Петербурга через полицию выслать, если я еще раз попадусь к нему на глаза, вы не в пример щедрее его, но я вам скажу словами Менелая: «Ты, Агамемнон, щедр, но я великодушен», а посему берите-ка назад вашу красницу, а дайте-ка мне вот ту желтушку, что у вас в кошельке осталась, я ведь все равно пропью, что рубль, что сотню.

Сказав это, он взял из рук моих портмоне, собственноручно вложил туда десятирублевку, а рублевку, вынув, спрятал в карман, а портмоне передал обратно мне.

— C’est-ca, — сказал он, — теперь au revoir, mille pardon[8].

— Он слегка поднял свой раздробленный котелок, поклонился и быстро зашагал прочь, насвистывая какую-то арию.

— Кто это? — спросила меня Маня, все время с каким-то ужасом рассматривая Филиппа. Я рассказал ей все, что знал о нем.

— Бедный, бедный,— прошептала она, и я заметил на ее глазах блеснувшую слезинку,— неужели его нельзя спасти?

— Поздно,— пожал я плечами.

— А я думаю, не поздно, если бы нашелся человек, который бы искренно его полюбил и взялся за это со всею любовью,— я уверена, он бы поправился. Он, кажется, очень добрый, и у него не все еще заглохло, я это заметила по его глазам.

Когда я вышел из полка и поселился в меблированных комнатах няни, Филипп как-то разыскал меня и пришел. Няня накормила его, и с тех пор он иногда приходил к нам. Придет, бывало, по черной лестнице в кухню, скромно сядет на табуретке у окна и терпеливо ждет, пока няня моя не соберет ему чего-нибудь поесть. Я несколько раз звал его в свою комнату, но он упорно отказывался. В противоположность всем пропойцам, которые, как известно, весьма болтливы и любят отпускать плоские шутки, Филипп был очень сдержан и молчалив. Когда кто из посторонних выходил в кухню, он конфузился, вставал и делал попытку уйти. Я знаю, Мане ужасно хотелось заговорить с ним как-нибудь, она раза два покушалась на это, нарочно' под каким-либо предлогом выходя на кухню, когда приходил Филипп, но он, очевидно, избегал всяких разговоров. Бедняга, как он боялся проявления всякого участия к его особе.

— Лучше пусть меня побьют, чем жалеют,— сказал он мне как-то,— нет обиды горшей, как это проклятое, так называемое человеческое сочувствие.

Однажды, это было незадолго до нашего выезда из квартиры, Филипп пришел к нам, когда никого из нас не было дома. Няня ушла в церковь ко всенощной, Красенские были в гостях, я тоже куда-то исчез, в квартире оставались одна Маня и кухарка, да еще кое-кто из жильцов, но тех мы за своих не считали.

Кухарка, которая терпеть не могла Филиппа, хотела уже было его вытурить, обругав шатуном и шаромыжником, но, на его счастье, вышла Маня.

Видно, бедняга был уже очень голоден, что вопреки своему обычаю решился заговорить с нею и попросить позволения остаться до прихода кого-нибудь, меня или няни. Нечего и говорить, что Маня тотчас же взяла его под свое покровительство. Не знаю, как удалось ей уговорить его пойти к ним в комнаты, где она первым долгом напоила его чаем, накормила остатками обеда, послала кухарку ему за водкой и за булками, словом, приняла его как самого дорогого гостя.

Возвратясь домой, я, не зная о присутствии Филиппа, прошел в свою комнату, но не успел я как следует расположиться, как до слуха моего долетел тихий говор и сдерживаемые рыдания. Я прислушался, кто-то, очевидно что-то рассказывая, плакал.

«Кто бы это мог быть у Мани?» — подумал я и уже хотел идти спросить кухарку, как в коридоре раздались тяжелые шаги, я выглянул в дверь и увидел Филиппа; он шел понуря голову, по щекам его текли слезы.

— Филипп Ардальонович, — воскликнул я,— это вы?

Увидев меня, он вздрогнул, постарался улыбнуться, как-то торопливо пожал мне руку и почти бегом пустился от меня прочь. Когда я вышел следом за ним в кухню, его след простыл. Я подошел к Мане. Она сидела боком на диване, уткнувшись головой в вышитую подушечку, и плакала.

Что это тут у вас,—спросил я,—вы плачете, у того оболтуса вся рожа мокрая, какое такое горе приключилось?

— Нехорошо, Федор Федорович, смеяться над такими вещами, грех,— серьезным голосом сказала Маня,— не смеяться, а жалеть надо, если бы вы знали, как несчастлив этот человек.

— Несчастлив — повесься, а то с моста в Неву — вот и несчастью конец.

Маня с упреком взглянула на меня и укоризненно покачала головою.

— Зачем вы хотите казаться злее, чем вы есть, я знаю, что вы сами его жалеете не меньше меня.

— Значит, меньше, если не хнычу над ним,— буркнул я и пошел в свою комнату, оставив Маню одну.

Этот приход Филиппа был последний. Месяца полтора спустя он в припадке белой горячки перерезал себе горло бритвой, бритва была тупая, вся иззубренная, и бедняга, раньше чем умереть, долго промучался. Он умер в Обуховской больнице, всеми брошенный и забытый. Впрочем, как только он умер, дядя его, узнав о его смерти, прислал в больницу своего секретаря, который и распоряжался похоронами. Похороны были вполне приличные, даже, можно сказать, пышные: четверка лошадей, дроги под балдахином, певчие, словом, все как подобает при погребении тела одного из представителей рода Щегро-Заренских. Покойнику простили то, что не прощали живому, и в знак полного примирения с ним на его могиле весною дядя поставил дорогой мраморный памятник.

Похороны Филиппа совпали как раз со днем переезда Красенских от нас, и мы с Маней ходили смотреть, как его везли на Волковское кладбище.

Когда пышный катафалк, покачиваясь, медленно проезжал мимо нас, Маня не выдержала и заплакала.

— Бедный, бедный,—прошептала она,—как это ужасно так погибнуть за ничто.

— Кто знает, может, и меня ждет то же, — угрюмо заметил я.

— Зачем так говорить, лучше не делать того, что доводит до такого конца,— горячо сказала она,— нет-нет, вы не должны даже и думать об этом.

Если Маня так горячо сочувствовала человеку, о котором она только слышала, видеть же видела всего несколько раз, то мудрено ли, что она относилась так сочувственно ко мне, с которым познакомилась еще в детстве, а потом подружилась и до мельчайших подробностей знала мою жизнь. Удивительно ли, что она искренно печалилась, видя меня уже вступающим на ту же дорогу, по которой прошел Филипп. Спасти меня, по возможности вернуть мне все, что я потерял, поставить меня снова на верный путь — вот та идея, которая руководила ею, когда она согласилась променять спокойное, безбедное и вполне обеспеченное положение жены Муходавлева на шаткую, неверную, полную неожиданностей, горестей и разочарований жизнь со мною. Я тогда не понимал, какую жертву приносит она, становясь моей женою, не понимал и не ценил, а скорее, был склонен думать, что я ей делаю честь, представляю для нее хорошую партию.

Два месяца спустя, а именно одиннадцатого февраля, совершилась наконец наша свадьба. Так как мне было очень далеко каждый день ездить в Чекуши, то Маня переехала к Красенским и жила у них. Я, конечно, целые дни пропадал у нее — это было самое счастливое время. Оба мы были молоды, достаточно еще наивны, а потому и немудрено, что строили несбыточные планы и воздушные замки, разлетевшиеся потом как дым. Одно только смущало счастливое настроение моего духа — это забота о своем капитале, отданном в частные руки. До сих пор я мало о нем думал, благо проценты платили мне исправно, но теперь, собираясь жениться, я захотел как-нибудь упрочить его и тут сразу натолкнулся на многое, ясно доказавшее мне, что едва ли когда капитал этот вернется в мои руки, и даже аккуратная уплата процентов подвергалась большому сомнению. Я крепко задумался и, успокоившись пословицей: «Никто как бог, бог не выдаст — свинья не съест»,— махнул рукой и, довольный тем, что мне удалось выцарапать хоть часть капитала — тысячу с небольшим рублей, стал деятельно готовиться к свадьбе.