Фёдор Тютчев – Кто прав? (страница 10)
— Вы теперь так много пьете, — сказала она мне однажды, подозрительно оглядывая меня, — что вас теперь и не узнаешь, в нормальном вы настроении или нет.
Сознавая всю справедливость этого замечания, я ничего не ответил, но на сердце мне стало тяжело, и, чтобы заглушить в себе грустное чувство, навеянное на весь день этими словами, я в тот же вечер напился вдвое против обыкновенного и, возвратясь домой, произвел целый дебош.
— Тише, Федя, ради бога тише,— уговаривала меня няня, отворившая мне дверь,— ведь два часа ночи, все спят... Мария Николаевна сегодня ночует у сестры, ты испугаешь их.
Напоминанием о присутствии Марии Николаевны няня, знавшая мое глубокое уважение, питаемое к ней, думала обезоружить меня. Но на этот раз вышло еще хуже. Вспомнив наш утренний разговор, я вдруг почувствовал сильное озлобление против Мани и мне пришло в голову выкинуть какое-нибудь безобразие, чтобы только чем-нибудь досадить ей.
Когда Маня ночевала у сестры, она спала в комнатке, служившей им гостиной и приходившейся бок о бок с моей комнатой. Диванчик, на котором она спала, и моя кровать находились у одной стены, разделявшей нас. Стена была, впрочем, довольно толстая, так как дом был старинный и строен прочно.
Не долго думая, я изо всей силы принялся барабанить в стену.
- Мария Николаевна, — завопил я на всю квартиру,— вы не спите?
Ответа не последовало, но по шороху я догадался, что она проснулась.
— Доброй ночи,—кричал я через стену,—желаю вам во сне жениха увидать, впрочем, вы и так, я думаю, только женихами и бредите.— Не помню, что я тогда еще молол, но, должно быть, у меня вырвалось что-нибудь обидное, потому что она наконец не выдержала и дрожащим от слез и негодования голосом крикнула мне:
— Федор Федорович, я вас не узнаю, давно ли вы стали оскорблять женщин?!
Сказав это, она заплакала. Я слышал ее сдерживаемые рыдания, и мне стало страшно совестно. Я сразу опомнился, торопливо, не производя никакого шума, разделся и, укутавшись головою в одеяло, как бы желая спрятаться от самого себя, затих. Но я не спал. Многое пришло мне тогда в. голову. Я в первый раз, со дня выхода своего из полка, серьезно оглянулся на самого себя, и мне стало жутко.
На другой день, чтобы не встретиться с Маней, я пораньше встал и ушел из дому на целый день.
Не зная, куда деться, я отправился к Глибочке Гейкергу и застал его в ботфортах со шпорами, приготовляющимся ехать кататься верхом, с хлыстом в руках. В своей шелковой синей жокейке, небрежно надвинутой набок, и в изящной жакетке Гейкерг выглядел положительно красавцем. Он очень обрадовался моему приходу.
— Слушай, поедем вместе, вспомним старину, ведь сегодня i-e Мая, моя «вдовушка» будет, я тебе покажу ее.
— А ну ее к черту, ты лучше скажи, где ты лошадь достал.
— Я еще не достал, хочу нанять в манеже, и ты возьми.
Так как мне было все равно, куда ни идти и что бы ни делать, то я и согласился. Не прошло и часа, как мы уже тряслись на англизированных, тощих, как скелеты, старых браковках, обгоняемые изящными экипажами и в пух и прах разодетыми барынями. На пуанте16, как и обыкновенно в этот день, народу была масса. Несмотря на весеннее солнце, мы с Глибочкой порядочно промерзли, а потому, бросив лошадей на руки сопровождавшему нас груму17, отправились в ресторан, где тотчас же столкнулись с двумя франтами, знакомыми Глибочки. Кстати сказать, в Петербурге не было той дыры, где бы у Глибочки не было друзей. Такой уже был общительный человек. На сей раз Глибочка был при деньгах и вызвался нас угостить. Выпили. Франты тоже не захотели быть в долгу, и таким образом, угощая друг друга, мы менее чем часа в два времени пришли в такое состояние, что когда вспомнили наконец о своих лошадях и вышли садиться, то нам показалось, что вместо трех лошадей перед нами — пять. С большим трудом, и то только при помощи грума, вскарабкались мы наконец на наших пятивершковых кляч, украшавших собою некогда фронт Гатчинского кирасирского полка, и отправились в кругосветное плавание. Россинанты18 наши, немного, немного не заставшие Севастопольскую кампанию, как водится, давно уже окончательно обезножили, причем моя оказалась к тому же страшно пуглива. Особенно потрясающее действие производили на нее зонтики, она с таким ужасом косилась на них, точно бы это были тигры, готовящиеся поглотить ее. Она шарахалась из стороны в сторону, и мне в том состоянии, в каком я находился, немалого труда стоило балансировать на заезженном, старом английском седле, скользком, как жидовская совесть. Несмотря на все эти маленькие неудобства, мы не унывали и не без сознания своего достоинства гарцевали по аллеям, нахально поглядывая на идущих и едущих барынь. Вдруг, на повороте в одну из аллей, мы услышали страшный крик, какой-то грохот, неистовый топот, и не успели мы понять, в чем дело, как на нас наскочила бешеная пара. На козлах никого не было, вожжи болтались по спинам и между ногами лошадей, заднее колесо отскочило, накренившийся кузов коляски с визгом и треском тащился по земле, лошади с налитыми кровью глазами, все в мыле, мчались как угорелые. Не знаю, каким образом увернулись мы и не попали под колеса, но тут случилась другая беда. Спасаясь от крушения, я вскочил на пешеходную аллейку, где было очень много гуляющих, раздались визги, крики, моя лошадь окончательно ополоумела и стала как вкопанная, со страхом озираясь во все стороны и упрямо отказываясь повиноваться поводьям... На беду и ужас, со всех сторон поднялись столь ненавистные ей зонтики; как привидения замелькали они в воздухе, а один большой, пунцовый, как кровь разбойника, устремился прямо ей в нос... Этого она уже не могла вынести. Взвившись на дыбы, так что я едва-едва удержался, несчастная кляча высоко взметнула задом и понесла. Если бы она была настолько крепконога, как пуглива и тугоузда, все кончилось благополучно, но увы! одно другому было диаметрально обратно. Не успело проклятое животное сделать и десяти скачков, как запуталось в собственных ногах, длинных, как у водяного комара, споткнулось и со всего маху полетело к черту, выкинув меня сажени на две из седла. Падение было так сильно, что я едва-едва поднялся на ноги и тут же почувствовал сильную боль в руке; машинально дотронувшись до головы, мои пальцы нащупали что-то склизкое, липкое — это была кровь. О дальнейшем продолжении нашего partie de plaisir[5] нечего было и думать, пришлось отправить лошадей в манеж, а самому нанять извозчика и ехать домой. Боль в руке с каждой минутой усиливалась и скоро сделалась почти нестерпимой, нога тоже ныла порядком.
Няня моя, увидав меня в таком печальном виде, перепугалась страшно и послала прислугу за доктором, жившим в том же доме. Это был препотешный немец, лысый, с вихром седых волос на лбу, краснолицый, маленького роста, в больших золотых очках со стеклами, круглыми, как глава филина. Он заставил меня раздеться, лечь в постель и, осмотрев с пунктуальностью, на какую способны только одни немцы, объявил:
Что alles ist qanz qut (все прекрасно), только маленькая ушиб на голофа, да еще Hand (рука) bischen (немного) вывихнута, да еще вот auf dem колен eine wunde, sonst alles ist qut, все цел, ничего не поломайт.
Но хотя и все оказалось qanz (совсем) целым, однако встать мне доктор не позволил, прописал лекарство и ушел, сказав, что morqen (завтра) он будет еще смотрейт.
Пришлось остаться в постели. Я лежал, морщась от болй во всех костях, посылая ко всем чертям как треклятую клячу, по милости которой я попал в пациенты Herr’а Квибекса (фамилия доктора), так и Глибочку Гейкерга, подбившего меня на это милое partie de plaisir пур селепетан, как говорит Лейкок (pour passer le temps — для препровождения времени) Я лежал и злился, а тут еще воспоминание о моем пошлом поведении сегодня ночью, оскорбившем так незаслуженно Марию Николаевну. Я лежал и думал о ней, думал о нашей прежней дружбе, и мне стало очень грустно. Я уже хотел позвать няню, спросить ее о Мане, где она, у сестры еще или ушла, как вдруг услышал стук в дверь и голос Мани.
— Федор Федорович, можно к вам?
Забывая боль в забинтованной руке, я быстро натянул до самого подбородка одеяло и, не помня себя от радости, крикнул:
— Войдите, буду, конечно, счастлив.
Дверь отворилась, и я увидел Маню. Она была, как и всегда, такая беленькая, свежая, румяная... кашемировое платье цвета бордо, обшитое кружевами, плотно облегало ее стройную, изящную фигурку, черная бархатная ленточка с золотым медальоном оттеняла ее белую, полную шейку. Давно не казалась она мне такой хорошенькой, как в. эту минуту, я искренно позабыл свою боль
— Ну что, как вы себя чувствуете, — зазвучал у меня в ушах ее слегка грустный, симпатичный голос,— мне Анна Ивановна (так звали мою няню) сказала, что вы страшно расшиблись, я уже собралась было уходить, да вот захотелось проведать вас.
— Спасибо вам, пустяки, я думаю, к завтрему пройдет.
— Ну я бы не хотела этого, хорошо бы было, если бы вы полежали недельки три-четыре.
— Почему? — удивился я.