реклама
Бургер менюБургер меню

Фёдор Абрамов – Деревянные кони. Повести. Рассказы (страница 20)

18px

– Да когда это было-то? – все еще до конца не веря, опять стала допытываться Пелагея.

– Позавчерась.

– Позавчерась? И у тебя хватило терпенья, Марья Архиповна, утаивать такую весть от матери?

– Матерь-та эта еще не знаешь как и встретит.

– Ну, ну, – живо замахала руками Пелагея, – чего старое вспоминать. На солнце и на то затемненье находит, а наш брат – баба глупая… Говори, говори, Марья Архиповна!

– Да чего говорить-то? Василий Игнатьевич вчерась в лавке сказывал. «Совсем, говорит, уплыла от нас девка. Военная часть справку требует…»

– Ну и дали справку-то?

– Да как не дашь-то? Говорю, армия требует…

– Армия?.. – повторила с раздумьем Пелагея. – Дак ведь это он, Владик, хлопочет… Ей-богу, Маша! Господи! – воскликнула Пелагея и прослезилась. – Вместях, значит? Вдвоем? А я-то все времечко убиваюсь, места не могу себе прибрать…

– Матерь, – многозначительно заметила Маня.

– Хотела бы, хотела бы я на ихнее счастье посмотреть, – мечтательно разоткровенничалась Пелагея. – Да нет, не ускочишь. Как на привязи сидишь у болезни. А та сука сама не догадается письма написать. Вот ведь какие нынче деточки-то пошли. Матерь вынь да положь, когда припрет, а когда у них все хорошо да ладно, они о матери-то и не вспомянут…

Маня, утешая Пелагею, сказала, что письмо придет, никуда не денется и что раньше Альке и писать было не о чем – только мать расстраивать, раз с паспортом нелады. Потом вдруг предложила:

– А терпежу нету – выписывай командировку. В два счета слетаю.

– Ты? В город?

– А чего? Обрисую положенье. Все как есть.

Пелагея строго поджала губы – это уж всегда, когда ей надо было на что-то решиться. При этом она быстро прикинула, во что может обойтись ей Манина поездка. Рублей в сорок. Дорого. Чуть ли не месячная зарплата на пекарне. А с другой стороны, подумала она, что деньги? Неужели ее собственный покой ничего не стоит?

– Рублей двадцать пять дам, – сказала осторожно Пелагея.

– За четвертак в город? Шлепай сама! – Маня-большая быстро и деловито начала загибать пальцы: – Билет туда да обратно семнадцать шестьдесят. Так? Пить-исть надо? Фатера да суточные положено? Ну и хоть небольшие северные – на сугрев старухе… – Маня хихикнула.

После недолгих торгов сошлись на тридцати пяти рублях, не считая, конечно, подорожников, которые напечет Пелагея.

Маня ездила в город девять дней – на целых три дня больше, чем они договаривались, – и Пелагея последние ночи почти не спала. Все передумала. Самые худые мысли допускала об Альке.

А тут еще завернули морозы. Где старушонка? Уехала в кирзовых сапогах, налегке – не свалило ли в дороге?

Наконец вернулась Маня.

В избу вошла – ни дать ни взять чучело огородное: фуражка военная со светлым козырьком поверх шали-завязухи, рукавицы – с крупного мужика – по локоть, какая-то шубенка драная шерстью наружу… В общем, как догадалась Пелагея, вешала на себя все, что давали сердобольные люди.

Пелагея вмиг преобразила старуху: на ноги теплые валенки с печи, телогрею собственную дала, тоже заранее нагретую на печи, а затем и стопку белой. Как самой дорогой и желанной гостье.

– Ну как она? – нетерпеливо спросила, когда сели к столу. (Самовар уж кипел – третий день с утра до ночи стоял под парами.)

– Хорошо живет. На большой! – ширнула простуженным носом Маня и для убедительности подняла прокуренный палец. – Фицианкой работает.

– Кем, кем?

– Фицианкой, говорю. С подносом со светлым бегает.

У Пелагеи погасли глаза.

– Ох, Алька, Алька! Нету у нас с тобой счастья. Что уж тут хорошего – с подносом бегать…

– А чего нехорошего-то? Там ведь не у нас – чего хватил, и ладно. Под музыку лопают…

– Под музыку?

– Ну! Поедят, поедят, попляшут, чтобы утряску продуктам в брюхе сделать, да снова за стол…

– Дак это она не в том… не в сторани, где мужики выпивают?

Маня коротко кивнула:

– В сторани.

– Ну, а как она из себя-то? Видом-то как? – продолжала допытываться Пелагея.

– А чего видом-то… Работа не пыльная… И деньги лопатой загребает…

– Плети-ко… Кто это там такой щедрый?

– Есть в городах народ. А особенно ежели он выпимши да перед ним задом вертят.

– Задом вертят? И Алька вертит? Да что она, одичала?

– Сторан, – с умственным видом пояснила Маня. – Положено. Чтобы человек, значит, за свои любезные полное удовольствие получил…

– Ну уж это не дело, не дело, – сказала с осуждением Пелагея и, обращаясь не столько к старухе, сколько к себе, спросила: – Да куда Владик-то смотрит? Он-то как позволяет?

И вот тут-то и посыпалось на Пелагею одно за другим: Владика Маня не видела… На фатере у Альки не была… Как живут молодые – не знает…

– Да чего ты и знаешь-то? – возмутилась Пелагея. – Зачем я тебя посылала? Да ты, может, и в городе-то не была?

Нет, в городе, заверила ее Маня, была. И в «сторани» была. А ежели домой ее Алька не приглашала, то как будешь врать?

– Молодые… – по-своему объяснила Алькино негостеприимство Маня. – Не до старухи дело…

Да, не бог весть как много поведала Маня об Альке и ее городском житье-бытье (даже насчет беременности ничего толком не сказала), а вот что значит материнское сердце – успокоилось немного, и Пелагею снова потянуло на жизнь.

Первым делом она все перемыла да перечистила – самовары, рукомойник медный, таз (любила, чтобы все в избе горело), затем принялась за просушку нарядов.

Нарядов – ситцевых и шелковых отрезов, шалей летних и зимних, платков, платьев, юбок – у Пелагеи были сундуки и лукошки, и для нее не было большей радости, чем летом, в солнечный день, все это яркое, цветастое добро развесить по своей усадьбе.

Нынче из-за болезни Павла наряды не сушили. И вот пришлось это делать сейчас, в самое хмурое время, потому что нельзя откладывать до тепла – запросто может все пропасть.

В натопленной избе было жарко и душно, пахло залежалыми ситцами, красками, а Пелагея блаженствовала. Она вынимала очередной отрез из сундука, шумно развертывала его, пробовала на ощупь, на нюх, на зуб, затем вешала на веревку, натянутую под потолком.

А по вечерам у нее была другая радость – приходила Маня-большая пить чай, и они разговаривали. Обо всем. О том, что делается в большом мире, в районе, в своей деревне. Старуха все знала, везде бывала, а уж если насчет топтать да лягать кого – заслушаешься.

Больше всех от Мани-большой доставалось семье Петра Ивановича, ее она терпеть не могла, потому что, как ни старалась, как ни изворачивалась, не нашла лаза в ихний дом, и Пелагея не останавливала старуху. А чего останавливать? Не все в чести ходить Петру Ивановичу, пускай и ему маленько почешут бока. Разговор у них обычно начинался так.

– Ну, видела нашу красавицу? – спрашивала Пелагея.

– Каку?

– Каку-каку… Ясно каку – Антониду Петровну…

Тут темное морщинистое лицо Мани передергивалось, как от изжоги: она почему-то особенно яростно невзлюбила тихую и беззлобную Тонечку.

– Нашла красавицу. Ни рожи ни кожи… Как уклея сухая…

– Нет, нет, Марья Архиповна, – притворно возражала Пелагея. – Не говори так. Неладно. Всем люба Антонида Петровна. Кого хошь спроси…

– Да чего спрашивать-то, когда я сама ощупку сделала! Тут недавно в клуб зашла… Мельтешится с зажигалками.

– С кем, с кем? – переспросила Пелагея.

– С зажигалками, говорю, с девочошками – ученицами… И сама-то зажигалка. За пазухой-то небольно. Разве что ватки сунет – какой бугорок подымется…

– Ватки? – удивленно округляла глаза Пелагея. – Вишь ты, мода-то нынче какая. Ватку за пазуху суют… И красиво с ваткой-то?

Маня дальше не выдерживала – вскакивала, начинала плеваться, бегать по избе, а уж насчет речей и говорить не приходится: всю грязь выливала на дочь Петра Ивановича.