Фёдор Абрамов – Деревянные кони. Повести. Рассказы (страница 20)
– Да когда это было-то? – все еще до конца не веря, опять стала допытываться Пелагея.
– Позавчерась.
– Позавчерась? И у тебя хватило терпенья, Марья Архиповна, утаивать такую весть от матери?
– Матерь-та эта еще не знаешь как и встретит.
– Ну, ну, – живо замахала руками Пелагея, – чего старое вспоминать. На солнце и на то затемненье находит, а наш брат – баба глупая… Говори, говори, Марья Архиповна!
– Да чего говорить-то? Василий Игнатьевич вчерась в лавке сказывал. «Совсем, говорит, уплыла от нас девка. Военная часть справку требует…»
– Ну и дали справку-то?
– Да как не дашь-то? Говорю, армия требует…
– Армия?.. – повторила с раздумьем Пелагея. – Дак ведь это он, Владик, хлопочет… Ей-богу, Маша! Господи! – воскликнула Пелагея и прослезилась. – Вместях, значит? Вдвоем? А я-то все времечко убиваюсь, места не могу себе прибрать…
– Матерь, – многозначительно заметила Маня.
– Хотела бы, хотела бы я на ихнее счастье посмотреть, – мечтательно разоткровенничалась Пелагея. – Да нет, не ускочишь. Как на привязи сидишь у болезни. А та сука сама не догадается письма написать. Вот ведь какие нынче деточки-то пошли. Матерь вынь да положь, когда припрет, а когда у них все хорошо да ладно, они о матери-то и не вспомянут…
Маня, утешая Пелагею, сказала, что письмо придет, никуда не денется и что раньше Альке и писать было не о чем – только мать расстраивать, раз с паспортом нелады. Потом вдруг предложила:
– А терпежу нету – выписывай командировку. В два счета слетаю.
– Ты? В город?
– А чего? Обрисую положенье. Все как есть.
Пелагея строго поджала губы – это уж всегда, когда ей надо было на что-то решиться. При этом она быстро прикинула, во что может обойтись ей Манина поездка. Рублей в сорок. Дорого. Чуть ли не месячная зарплата на пекарне. А с другой стороны, подумала она, что деньги? Неужели ее собственный покой ничего не стоит?
– Рублей двадцать пять дам, – сказала осторожно Пелагея.
– За четвертак в город? Шлепай сама! – Маня-большая быстро и деловито начала загибать пальцы: – Билет туда да обратно семнадцать шестьдесят. Так? Пить-исть надо? Фатера да суточные положено? Ну и хоть небольшие северные – на сугрев старухе… – Маня хихикнула.
После недолгих торгов сошлись на тридцати пяти рублях, не считая, конечно, подорожников, которые напечет Пелагея.
Маня ездила в город девять дней – на целых три дня больше, чем они договаривались, – и Пелагея последние ночи почти не спала. Все передумала. Самые худые мысли допускала об Альке.
А тут еще завернули морозы. Где старушонка? Уехала в кирзовых сапогах, налегке – не свалило ли в дороге?
Наконец вернулась Маня.
В избу вошла – ни дать ни взять чучело огородное: фуражка военная со светлым козырьком поверх шали-завязухи, рукавицы – с крупного мужика – по локоть, какая-то шубенка драная шерстью наружу… В общем, как догадалась Пелагея, вешала на себя все, что давали сердобольные люди.
Пелагея вмиг преобразила старуху: на ноги теплые валенки с печи, телогрею собственную дала, тоже заранее нагретую на печи, а затем и стопку белой. Как самой дорогой и желанной гостье.
– Ну как она? – нетерпеливо спросила, когда сели к столу. (Самовар уж кипел – третий день с утра до ночи стоял под парами.)
– Хорошо живет. На большой! – ширнула простуженным носом Маня и для убедительности подняла прокуренный палец. – Фицианкой работает.
– Кем, кем?
– Фицианкой, говорю. С подносом со светлым бегает.
У Пелагеи погасли глаза.
– Ох, Алька, Алька! Нету у нас с тобой счастья. Что уж тут хорошего – с подносом бегать…
– А чего нехорошего-то? Там ведь не у нас – чего хватил, и ладно. Под музыку лопают…
– Под музыку?
– Ну! Поедят, поедят, попляшут, чтобы утряску продуктам в брюхе сделать, да снова за стол…
– Дак это она не в том… не в сторани, где мужики выпивают?
Маня коротко кивнула:
– В сторани.
– Ну, а как она из себя-то? Видом-то как? – продолжала допытываться Пелагея.
– А чего видом-то… Работа не пыльная… И деньги лопатой загребает…
– Плети-ко… Кто это там такой щедрый?
– Есть в городах народ. А особенно ежели он выпимши да перед ним задом вертят.
– Задом вертят? И Алька вертит? Да что она, одичала?
– Сторан, – с умственным видом пояснила Маня. – Положено. Чтобы человек, значит, за свои любезные полное удовольствие получил…
– Ну уж это не дело, не дело, – сказала с осуждением Пелагея и, обращаясь не столько к старухе, сколько к себе, спросила: – Да куда Владик-то смотрит? Он-то как позволяет?
И вот тут-то и посыпалось на Пелагею одно за другим: Владика Маня не видела… На фатере у Альки не была… Как живут молодые – не знает…
– Да чего ты и знаешь-то? – возмутилась Пелагея. – Зачем я тебя посылала? Да ты, может, и в городе-то не была?
Нет, в городе, заверила ее Маня, была. И в «сторани» была. А ежели домой ее Алька не приглашала, то как будешь врать?
– Молодые… – по-своему объяснила Алькино негостеприимство Маня. – Не до старухи дело…
Да, не бог весть как много поведала Маня об Альке и ее городском житье-бытье (даже насчет беременности ничего толком не сказала), а вот что значит материнское сердце – успокоилось немного, и Пелагею снова потянуло на жизнь.
Первым делом она все перемыла да перечистила – самовары, рукомойник медный, таз (любила, чтобы все в избе горело), затем принялась за просушку нарядов.
Нарядов – ситцевых и шелковых отрезов, шалей летних и зимних, платков, платьев, юбок – у Пелагеи были сундуки и лукошки, и для нее не было большей радости, чем летом, в солнечный день, все это яркое, цветастое добро развесить по своей усадьбе.
Нынче из-за болезни Павла наряды не сушили. И вот пришлось это делать сейчас, в самое хмурое время, потому что нельзя откладывать до тепла – запросто может все пропасть.
В натопленной избе было жарко и душно, пахло залежалыми ситцами, красками, а Пелагея блаженствовала. Она вынимала очередной отрез из сундука, шумно развертывала его, пробовала на ощупь, на нюх, на зуб, затем вешала на веревку, натянутую под потолком.
А по вечерам у нее была другая радость – приходила Маня-большая пить чай, и они разговаривали. Обо всем. О том, что делается в большом мире, в районе, в своей деревне. Старуха все знала, везде бывала, а уж если насчет топтать да лягать кого – заслушаешься.
Больше всех от Мани-большой доставалось семье Петра Ивановича, ее она терпеть не могла, потому что, как ни старалась, как ни изворачивалась, не нашла лаза в ихний дом, и Пелагея не останавливала старуху. А чего останавливать? Не все в чести ходить Петру Ивановичу, пускай и ему маленько почешут бока. Разговор у них обычно начинался так.
– Ну, видела нашу красавицу? – спрашивала Пелагея.
– Каку?
– Каку-каку… Ясно каку – Антониду Петровну…
Тут темное морщинистое лицо Мани передергивалось, как от изжоги: она почему-то особенно яростно невзлюбила тихую и беззлобную Тонечку.
– Нашла красавицу. Ни рожи ни кожи… Как уклея сухая…
– Нет, нет, Марья Архиповна, – притворно возражала Пелагея. – Не говори так. Неладно. Всем люба Антонида Петровна. Кого хошь спроси…
– Да чего спрашивать-то, когда я сама ощупку сделала! Тут недавно в клуб зашла… Мельтешится с зажигалками.
– С кем, с кем? – переспросила Пелагея.
– С зажигалками, говорю, с девочошками – ученицами… И сама-то зажигалка. За пазухой-то небольно. Разве что ватки сунет – какой бугорок подымется…
– Ватки? – удивленно округляла глаза Пелагея. – Вишь ты, мода-то нынче какая. Ватку за пазуху суют… И красиво с ваткой-то?
Маня дальше не выдерживала – вскакивала, начинала плеваться, бегать по избе, а уж насчет речей и говорить не приходится: всю грязь выливала на дочь Петра Ивановича.