18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Фриц Лейбер – Матерь Тьмы (страница 36)

18

Его пальцы прошлись по довольно тонкой, черной, в серых пятнах талии, сделанной из рассказов Джеймса о привидениях, – книга некогда насквозь промокла под дождем, а затем была тщательно высушена, одна навсегда сморщенная, обесцвеченная страница за другой; немного поправив украденную из библиотеки адресную книгу, образовывавшую ягодицы, все еще открытую на разделе «Отели», Франц тихо сказал:

– Вот, так тебе будет поудобнее. Знаешь, дорогая, ведь теперь ты вдвойне «Родос», 607… – и сам довольно тупо задумался, какой же смысл может нести эта фраза.

Франц услышал, как остановился лифт и открылись его двери, но не слышал, чтобы кабина уехала. Он напряженно ждал, но не расслышал ни стука в дверь, ни шагов в коридоре. Откуда-то из-за стены донесся слабый звук тихо открываемой или закрываемой неподатливой двери, и снова все стихло.

Он прикоснулся к «Символу паука во времени», лежавшему прямо под адресной книгой. Днем Любовница Ученого лежала лицом вниз, но теперь перевернулась на спину. Франц на мгновение задумался (что там говорила Леттленд?) о том, почему наружные женские половые органы сравнивают с пауком. Из-за клочка курчавящихся волос? Из-за того, что эти губы открываются вертикально, как хелицеры паука, а не горизонтально, как губы на человеческом лице или, согласно старинной легенде моряков, половые губы китайских девушек? Старый, измученный лихорадкой Сантос-Лобос предположил, что причина этому – время, требующееся, чтобы сплести паутину. Паучьи часы… И какая очаровательная форсунка для паутины!

Его пальцы, нежно, словно лаская перышки, миновали «Knochen-madchen in Pelze (Mit Peitsche)» – участок темного оволосения, сливающийся с мягким мехом (скорее, мехами), окутывающим девушек-скелетушек, – и двинулись на другое бедро, к «Ames et Fantomes de Douleur»; де Сад (или его посмертный фальсификатор), утомленный плотью, действительно хотел заставить разум вопить, а ангелов – рыдать (разве «Призраки боли» не должны быть «Муками призраков»?).

Эта книга, наряду с «Костяной девушкой в мехах (с кнутами)» Мазоха, заставила его задуматься о том, какое богатство смерти находится в его ищущих руках. Лавкрафт, умерший довольно рано, в 1937 году, писал до конца, решительно фиксируя свои последние ощущения. Смит (видел ли он тогда параментальные сущности?) намного отстал от него, примерно на четверть века, потому что его мозг рассыпался от микроинсультов. Сантоса-Лобоса лихорадка сожгла до состояния мыслящего пепла. И умерла ли исчезнувшая Леттленд? Монтегю (его «Белая лента» изображала колено, только бумага пожелтела) задыхался от эмфиземы, продолжая между тем составлять примечания о нашей самоудушающейся культуре.

Смерть и страх смерти! Франц вспомнил, насколько угнетающее впечатление произвела на него повесть Лавкрафта «Цвет из иных миров», которую он прочитал еще подростком, о том, как фермер из Новой Англии и его семья гнили заживо, отравленные радиацией, занесенной с края вселенной. И в то же время это было так увлекательно! Да ведь все эти сверхъестественные ужасы в литературных произведениях не что иное, как украшения, призванные изобразить саму смерть захватывающей и сохранить удивление и эксцентричность до самого конца жизни? Но, едва подумав об этом, он понял, насколько сильно измотан. Измотанный, подавленный и нездоровый на голову – таковы наихудшие черты вечернего состояния его разума, темная сторона его медали.

И кстати о тьме… Куда же пристроилась Эта Самая Матерь? («Suspiria de Profundis» образует второе колено, а «De Profundis» – голень. «Как ты относишься к лорду Альфреду Дугласу, моя дорогая? Он тебя заводит? Мне кажется, Оскар был слишком хорош для него».) Не является ли телебашня, торчащая в ночи, ее изваянием? А что, она достаточно высока и увенчана башенкой. Служит ли ночь для нее «трехслойной креповой вуалью»? А девятнадцать красных, мигающих или ровно светящихся фонарей – «пронзительным светом обнаженного горя»? Что ж, он и сам был несчастен за двоих. Пусть она посмеется над этим. Приди, сладкая ночь, и прими меня.

Он закончил укладывать свою Любовницу Ученого – «Подсознательный оккультизм» профессора Ностига («Доктор, вы покончили с фотографированием свечения Кирлиана, но нельзя ли так же поступить и с паранормальными явлениями?»), экземпляр «Гностики» (имеет ли он какое-то отношение к профессору Ностигу?), «Дело Маурициуса» (видел ли Этцель Андергаст в Берлине параментальные явления, а Варраме в Чикаго – дымные существа?), «Геката, или Будущее колдовства» Йейтса («Зачем вы уничтожили эту книгу, Уильям Батлер?») и «Путешествие на край ночи» («И до самых твоих пяточек, моя дорогая») – и устало вытянулся рядом с ней, все еще упрямо прислушиваясь к малейшим подозрительным звукам и отыскивая взглядом возможные движения. Францу пришло в голову, что он приходил к ней ночью, домой, как к реальной жене или просто женщине, чтобы расслабиться и успокоиться после всех напряжений, испытаний и опасностей дня (не забывай, что они никуда не делись!).

Пришло в голову, что он, наверное, сможет успеть услышать Пятый Бранденбургский концерт, если хорошенько поторопится, но вдруг охватила такая вялость, что он был не в состоянии даже пошевелиться – мог лишь заставить себя настороженно бодрствовать до тех пор, пока не вернутся Кэл, Гун и Сол.

Затененный свет в изголовье его кровати немного колебался, то тускнея, то резко вспыхивая, и снова тускнея, как будто лампочка вот-вот перегорит, но у него не хватало сил встать и заменить ее, или даже просто включить другой свет. Кроме того, он не хотел, чтобы его окно было слишком ярко освещено и нечто на Корона-Хайтс (возможно, оно все еще там, а не здесь, кто знает?) смогло выделить его из прочих.

Он заметил на створке окна слабый бледно-серый отблеск и понял, что луна, висевшая на западе, наконец-то вылезла из-за южной высотки и заглянула в узкую щель. Францу захотелось было встать, бросить прощальный взгляд на телебашню, пожелать спокойной ночи своей стройной тысячефутовой богине, окруженной луной и звездами, уложить ее, так сказать, в постель и произнести вечерние молитвы, но помешала все та же усталость. Кроме того, он не хотел высовываться туда, где его можно было увидеть с Корона-Хайтс, или самому смотреть на это темное пятно.

Свет в изголовье его кровати снова горел ровно, но казался более тусклым, чем до приступа мигания (или Францу это просто мерещилось из-за пресловутого вечернего состояния ума?).

Не думать об этом! Выкинуть из головы хотя бы сейчас. Мир прогнил насквозь. Этот город – не что иное, как бестолковое нагромождение кирпича и бетона, а его дурацкие высотки и бессмысленные небоскребы – поистине Башни измены. Однажды, в 1906 году, все это уже рухнуло и сгорело (по крайней мере, в районе, где стоит дом, в котором он сейчас находится), и в вовсе не далеком будущем то же самое произойдет вновь, а все бумаги канут в шредеры, и случится это хоть с помощью, хоть без помощи параменталов. (Разве окрашенный темной умброй, коронованный горб не шевелится прямо сейчас?) И весь мир столь же плох: погибает от загрязнения, тонет и задыхается в химических и атомных ядах, моющих средствах и инсектицидах, промышленных отходах, смоге, зловонии серной кислоты, ломается под бременем гор стали, цемента, алюминия, не тускнеющего вечного пластика, вездесущей бумаги, газа и электронных излучений (действительно, электромефитический город!). Так что мир доведет себя до смерти без всякой помощи паранормального. Все происходящее непоправимо злокачественно, как участь фермерской семьи у Лавкрафта, убитой странными радиоактивными веществами, прилетевшими с метеоритом из ниоткуда.

Но и это будет не конец. (Он придвинулся немного ближе к Любовнице Ученого.) Электромефитическая болезнь прогрессирует, распространяется (дает метастазы) из этого мира повсюду. Вселенная неизлечимо больна, ей предстоит термодинамическая смерть. Даже звезды заражены. Кому приходило в голову, что эти яркие точки света хоть что-нибудь значат? Что они – большее, чем рой фосфоресцирующих плодовых мух, на мгновение застывших в совершенно случайном порядке вокруг замусоренной планеты?

Он изо всех сил старался «услышать» Пятый Бранденбургский концерт, который играла Кэл: бесконечно богатые филигранным разнообразием и столь же бесконечно упорядоченные алмазные ленты звуков, извлекаемых прикосновениями перьевых плектров, сделали это произведение родоначальником всех фортепианных концертов. «Музыка обладает силой высвобождать многое, – сказала Кэл, – заставлять его летать и кружиться». Возможно, музыка переломила бы его настроение. Колокольчики Папагено были волшебными – они защищали от магии. Но кругом царила тишина.

И вообще, какой толк от жизни? Он с трудом оправился от алкоголизма – и все это только для того, чтобы встретиться с Безносой в новой (треугольной) маске. «Усилия потрачены впустую», – сказал он себе. Честно говоря, Франц протянул бы руку и сделал бы горький, жгучий глоток из узорчатой граненой бутылки, если бы не устал настолько, что не мог даже заставить себя пошевелиться. А он-то, глупый старик, думал, что Кэл есть до него дело; он такой же дурак, как Байерс со своей фигляршей-свингером-китаянкой и подростками, со своим раем извращенца, населенным сексуально озабоченными, тонкопалыми, лапающими херувимами.