18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Фридрих Горенштейн – Раба любви и другие киносценарии (страница 85)

18

— Вы ведь знаете, на какие гадости способны эти люди, ведь они изводят мелким изводом, стараясь уколоть самолюбие... Я не могу с этим примириться... Вера Ивановна не дает развода.

— Однако почему вы придаете этому такое значение? — сказал Леонтий Михайлович. — Разве вас не удовлетворяет внутреннее содержание ваших отношений с Татьяной Федоровной?

— Саша не любит об этом упоминать, — сказала Татьяна Федоровна, — но ведь и мне хочется быть не Шлёцер, а Скрябиной, по закону. Мне хочется быть легально рядом с Сашей, всюду... Вы знаете, что мы пережили в Америке... Это ужасная страна.

— Ну почему же, — несколько повеселев, сказал Скрябин, — очень смешная страна... В Нью-Йорке интервью со мной было озаглавлено «У казака-Шопена», — он уже смеялся, — там было сказано, что казацкий композитор Скрябин принял их в роскошном кабинете и размахивал левой рукой, рукой Ноктюрна... И все время спрашивали про Горького... Я думал, что Горький — это единственный русский писатель, которого они читают... Оказывается, Горький просто был незадолго до меня, и у него тоже произошла подобная моей история... И все-таки Америка имеет большое будущее.

— Ну уж эта твоя Америка, — сказала Татьяна Федоровна, — отвратительная прозаическая страна.

— Знаете, — смеясь говорил Скрябин, — со мной там был скандал... У меня есть вальс в духе Штрауса... С виртуозными пассажами, с октавами... Ужаснейший... Я его сочинил для практики левой руки, когда правая у меня болела и, вообще, когда я был светским человеком... И вот я решил в заштатном американском городке сыграть этот вальс... Даже не в Нью-Йорке и не в Чикаго... Посмотрю, что будет... Был успех... Такой сокрушительный успех, и вдруг сквозь рев и аплодисменты один свисток... Оказалось, что это свистел мой знакомый, русский, который был случайно в этом городе и пошел послушать концерт... Ему стало за меня стыдно...

— Вот видишь, Саша, — сказала Татьяна Федоровна, — один только порядочный человек нашелся, да и тот москвич.

— Они, Тася, не виноваты, — сказал Скрябин. — Бывают нации музыкальные, например русские, евреи, итальянцы, и немузыкальные, как англичане.

— Нет, отвратительная страна, — настаивала Татьяна Федоровна.

— А что, Бельгия разве лучше? — сказал Скрябин. — Такое же мещанство и такое же малое, понимание... Европа теперь будет все равно угасать, такова ее роль, а Америка еще имеет шансы развиться в будущем.

— В Бельгии есть мораль, — сказала Марья Александровна. — Там мужчина никогда б не потерпел незаконного сожительства с любимой женщиной.

Наступило неловкое молчание.

— Я, пожалуй, пойду спать, — сказала Татьяна Федоровна. — Вы извините, разболелась голова.

Она попрощалась и ушла. Марья Александровна пошла за ней следом.

— Пойдемте, выпьем пива, — сказал Скрябин. — Сюда поблизости, в «Прагу»...

Они вошли в ресторан и заняли место у лестницы в уголке.

— Если б вы знали, — сказал печально Скрябин, — как много нервов у меня берут эти скандалы. Они ведь не так редки, ведь это систематически, несколько раз в год эта история... Это страшная проза жизненная, которую я так ненавижу.

Помолчали.

— Зачем она играет мои вещи, — сказал Скрябин, — кто ее просит... Ведь это неспроста... Она нарочно играет, чтобы позлить и изобразить оскорбленную справедливость.

— Но ведь вы не можете запретить кому бы то ни было играть свои вещи, — сказал Леонтий Михайлович.

— К сожалению... Но некоторым не следовало бы прикасаться к ним. Ведь она ужасно их играет... И заметьте, она, которая так ненавидела мои последние сочинения, теперь их играет... У меня теперь два таких экземпляра, которые выставляют благородство за мой счет... Она и Кусевицкий... Тот тоже меня исполняет.

— А скажите, — разлив пиво Шитта из кувшинчиков, спросил Леонтий Михайлович, — как же вы так ошиблись в первом своем семейном выборе?

Скрябин засмеялся.

— Вы знаете, что тогда у меня были очень странные убеждения... Я был ницшеанец, светский лев, роковая личность... Ах, какие цветные жилеты я тогда носил, — сказал он с мечтательной улыбкой, — я был совсем юный щенок, и почему-то мне казалось, что в некоторый момент молодому человеку надо непременно жениться... Конечно, я Веру нисколько не любил... Но уж теперь я решил твердо пресечь все штучки с ее стороны... Ведь, поймите, она все еще надеется.

Он помолчал как-то вдруг растерянно.

— Она все время мне хотела устраивать свидания у тети, чтоб я увиделся с детьми... У меня ведь там трое детей осталось после смерти Риммочки... Но я не могу себе этого позволить... Это интриги... Тут Таня права.

— И вы счастливы вполне? — тихо спросил Леонтий Михайлович.

— Таня окружила меня полной заботливостью и преданностью. Это и друг, и жена, и мироносица... И я бесконечно ей обязан... А по-настоящему я любил одну только Марусю... Марью Васильевну... Была у меня любовь... Так, вроде бы мимоходом... Первоначально я ее и не заметил, — он снова помолчал, — ведь такие люди, как мы, никогда не свободны в жизни. Жизнь им дается извне, чтоб расцвел их гений... Так же и коронованные особы не могут жениться по выбору своему. Мне нужна именно такая, как Татьяна Федоровна, чтоб я имел возможность погрузиться в свой мир... Ведь уже пора, пора бросить пустяки и заниматься делом. У меня есть какая-то инерция, я занимаюсь писанием сонат с удовольствием, с каким не должен был заниматься... Как это теперь скучно — быть только композитором... Я хочу, чтоб в Мистерии язык был синтетический, воссоединенный.

— Значит, вы сочиняете новый язык, — сказал Леонтий Михайлович, — ныне на земле не существующий?

— Вы все-таки ужасный прагматик, — сказал Скрябин. — Доктор прав. Ведь до этого столь много должно произойти... Это будет очень скоро, но не сейчас...

Официант принес еще пива, тарелку вареных раков.

— Я долго думал, как осуществить в самой постройке храма текучесть и творчество... И вот мне пришло в голову, что можно колонны из фимиама... Они будут освещены светом и световой симфонией, и они будут растекаться и вновь собираться. Это будут огромные огненные столбы. И весь храм будет из них. Это будет текучее, переменное здание, текучее, как музыка... И его форма будет отражать настроение музыки и слов... Тут есть все — и симфония световая, и текучая архитектура, не грубая материальная, а прозрачная, и симфония ароматов, потому что это будут не только столбы светов, но и ароматов... И к этому присоединятся краски восхода и заката солнца... Ведь Мистерия будет продолжаться семь дней...

Леонтий Михайлович посмотрел на Скрябина. Скрябин сидел нарядный и элегантный, в хорошем английском костюме, в модном галстуке, освещенный уютными электрическими лампочками ресторана «Прага».

— Александр Николаевич, — сказал тихо Леонтий Михайлович, — какие у вас данные для того, чтобы утверждать, что именно вы должны совершить все это?

— Я думаю, — ответил Скрябин серьезно, — что зачем же мне была открыта эта идея, раз мне ее не осуществить?.. И я чувствую в себе силы для этого... Каждому открывается именно та идея, которая ему предназначена. Бетховену была открыта идея Девятой симфонии, Вагнеру — идея «Нибелунгов»... а мне это...

Он выпил пива.

— Вы знаете, что у меня бывают приступы отчаяния, когда мне кажется, что я не напишу Мистерию... Это самые ужасные минуты моей жизни. Это минуты малодушия, но это-то и подсказывает мне, что я прав. — И он закончил резко и определенно: — Я не пережил бы часа, в который бы убедился, что не напишу Мистерию.

— Сегодня у нас Бальмонт, — торжественно как-то говорил Скрябин своим домашним и «апостолам», — Тася, надо, чтоб все поторжественней... Зажги свечи... И на стол, пожалуйста, бархатную скатерть с кистями.

— Вы знаете, — садясь в сани рядом с Леонтием Михайловичем, говорил Бальмонт отрывистым и надменным голосом, — вы знаете, что я считаю себя большим поэтом... Но мое искусство бледнеет перед искусством этого музыканта... Вагнер и Скрябин - два гения, равнозвучных мне и дорогих... Я помню Вагнера... Я не знаю, что это было — кажется, «Лоэнгрин»... Это было заклинание стихийных духов... Это было гениально... У Скрябина тоже, особенно в этой, — он запнулся, — кажется, в Пятой сонате... Добровейн играет ее в моем концерте... Там есть такое... Справа налево... Это изумительно...

Стоя у рояля, запрокинув свое бледное лицо средневекового испанского гранда, Бальмонт читал «Смерть Димитрия Красного. Предание»:

В глухие дни Бориса Годунова Во мгле Российской пасмурной страны Толпы людей скиталися без крова И по ночам всходило две луны.

Трещали свечи. Молча сидели вокруг стола Скрябин и его «апостолы». Бальмонт читал «Скорпиона», сонет:

Я окружен огнем кольцеобразным, Он близится, я к смерти присужден За то, что я родился безобразным, За то, что я зловещий скорпион.

Скрябин молча сел за рояль.

— Саша, — сказала Татьяна Федоровна, — сыграй мерцающую тему.

— Это поцелуй звукам, — говорил Бальмонт. — Вы не Титан, Александр Николаевич, вы Эльф... Вы умеете ткать ковры из лунных лучей... Но иногда вы тоже коварно можете подкрасться и низвергнуть лавины в бездны.

— Именно в бездны, — сказал Скрябин. — Вы знаете, Константин Дмитриевич, когда вы читали, я подумал об одном моем знакомом... Господни Брянчанинов... Он хорошо осведомлен в дипломатических делах... Он говорит, что начинается... Он говорит о волнениях в Китае... Там зашевелилось... Китай — это ведь огромная сила, не столько политическая, сколько мистическая... Напрасно это не учитывает Запад... Мир капитала... Перед Мистерией именно произойдет великое переселение народов, войны, всеобщее пробуждение. Будет огромная мировая война. Это будет мировой пожар. Это замечательно. Восстанет Африка. Африканцы в высшей степени способны к ясновиденью. Ведь был же Пушкин отчасти африканцем. У них имеется такое не рациональное, а более непосредственное постижение мира.