реклама
Бургер менюБургер меню

Фридрих Горенштейн – Попутчики. Астрахань – чёрная икра. С кошёлочкой (страница 10)

18

– Зачем они хотят стрелять в самолёты?! – крикнула нервно Фаня Абрамовна. – Они же их не трогают, просто летают. А если они начнут стрелять, самолёты ответят и попадут в нас.

Мне кажется, Фаня Абрамовна выглядела не совсем нормально: у неё блестели глаза и торчали нечесаные волосы. По-моему, когда среди всеобщего страха я снова спросил о моей пьесе, это их несколько успокоило. Первый раз Биск просто не расслышал, разволновавшись. К тому ж платформу дёрнуло и они поехали, что их тоже ободрило.

– Ваша пьеса в верхнем ящике письменного стола! – крикнул мне на прощанье Биск.

Однако добраться до верхнего ящика письменного стола оказалось нелегко. Старуха не отпирала дверь, заявляя, чтоб я пришёл, когда вернётся хозяин. Я пожаловался старичку Салтыкову, и он вызвался мне помочь, тем более что собирался осмотреть домашнюю библиотеку Биска, чтоб конфисковать ценные книги.

В городе между тем началось какое-то тревожное веселье, подобное тому, которое испытывают дети, когда их оставляют без надзора. Начался грабёж магазинов и частных квартир, оставленных хозяевами, главным образом евреями. Поэтому дверь квартиры Биска мы застали раскрытой, а на лестнице плакала старуха-служанка. Увидав нас, она попросила позвать милицию, но старичок Салтыков весело посмотрел на неё и сказал:

– Кончилась милиция, началась полиция.

Квартира Биска уже была ограблена, а то, что не взяли, – поломали. Пол был усеян бумагами, книгами и осколками дорогого зеркала, которое, очевидно, не уместилось на телегу. Пьесу свою я нашёл не в ящике письменного стола красного дерева, на котором видны были рубцы от топора. Пьеса валялась смятая, но целая под книгами. Мне опять повезло.

Кстати, после встречи с голубоглазой пассажиркой с симферопольского поезда мне захотелось узнать своё будущее, свою судьбу. Влюблённые ведь часто мечтают о будущем и верят гадалкам. Так вот, для гадания я нашёл сербиянку. Цыганки врут, сербиянкам можно верить, потому что сербиянки при гаданиях не выдумывают, а играют, подобно артистам. Гаданию хорошей сербиянки можно верить, как игре хорошей артистки. И эта сербиянка нагадала мне, что моя хромота принесёт мне много зла в жизни обычной, но в трудные моменты она меня будет спасать и мне помогать. Поэтому я не должен бояться азарта и азартных игр, не должен бояться ни казённого дома, ни дальней дороги.

Конечно, всякие бывают игры. Есть игра, которая не стоит свеч, есть игра, которая стоит свеч, а есть игра, в которой люди заменяют собой свечи, сгорая дотла или, что ещё хуже, превращаясь в никому не нужный, оплывший, уродливый огарок.

6

Когда пришли немцы, то сразу издали указ: мужчин из города не выпускать. За выход из города расстрел или концлагерь. Мне же надо было добраться в Чубинцы, поскольку в городе жить не на что было, хоть жизнь как-то быстро наладилась и за советские деньги на базаре можно было купить сахар, молоко, сало, мясо, овощи. Но денег-то у меня не было, даже советских, а тем более немецких остмарок. Те, кто работал, получали карточки. На них в магазинах выдавали хлеб, крупу, соль, сахарин, подсолнечное масло – пол-литра в месяц. Однако я работы никакой не имел. По письменной части меня не брали, место возчика тоже найти не мог, а на тяжёлые физические работы я не годился. Что делать? Пошёл к старичку Салтыкову, который работал теперь в управе при бургомистре-украинце. Старичок Салтыков мне помог с разрешением на выезд из города. Однако при этом сказал, что в городе организуется музыкально-драматический театр и, как только моя пьеса будет доработана с учётом нового порядка, я её должен привезти и отдать директору театра, по-прежнему тому же Гладкому. Эта весть меня обрадовала, тем более что я узнал: Леонид Павлович Семёнов тоже остался в городе и будет работать в театре. Я мечтал, чтоб в «Рубль двадцать» главного героя, в которого вложил собственные чувства, сыграл Леонид Павлович.

Моё село Чубинцы, куда мне удалось добраться на немецкой попутной машине, жило, как и вся сельская местность, радостно от произошедших перемен. Начались перемены так же, как и в городе, с грабежа советского имущества. Тётка Стёпка рассказывала, что когда она к сельпо прибежала, там уже одни пуговицы оставались и пустые картонные коробки. Начали грабить и колхозное имущество, растаскивать по домам скот, зерно, инвентарь. Однако здесь произошло первое омрачение радости. Колхозы и совхозы немцы распускать не собирались, только дали им другое название – сельскохозяйственная артель. Вместо двух колхозов – имени Кирова и имени ЦК комсомола – у нас появилась сельскохозяйственная артель села Чубинцы с двумя бригадами. Вместо колхозного собрания – сельская сходка. В некоторых сёлах выбрали на сходках председателей, а в некоторых оставили прежних.

У нас, в Чубинцах, на сходку приехал немец из волости с бургомистром. Переводил полицай Дубок, бывший секретарь комсомольской организации.

– Хайль Гитлер! – крикнул Дубок, едва сходка началась, и вытянул вперёд правую руку.

– Хай Гитлер, – согласились многие крестьяне, в том числе тётка Стёпка, – может, при Гитлере будет лучше.

Паны начальники сказали – рекомендуем пана Чубинца. Но поскольку у нас Чубинцов более чем полдеревни, то уточнили – пана Олексу Чубинца. То есть того же самого, что и колхозом руководил. Он не хотел, боялся, что наши придут – посадят. Забегая вперёд, скажу, так оно и случилось, хоть жена его орденоноска и орден свой сохранила. Сначала его в колхозный сейф прятала, а потом в землю закопала.

Вообще, чувство радости первых месяцев сорок первого года всё время омрачалось у многих страхом – вот наши вернутся, накажут за такую радость. Однако прежде наших наказывать начали сами немцы. С рассвета выходи в поле буряки полоть. С буряками у нас, кстати, всегда торопились, поскольку осень хоть и сухая, тёплая, к ноябрю лишь пасмурная, но бывают и ранние заморозки, что ведёт к гибели части урожая свёклы и картофеля. И осадков летом достаточно, но к осени маловато, что вредно отражается на озимых.

Чтоб разобраться в этих местных проблемах, приезжал немецкий агроном, походил по полям с Олексой Чубинцом, посидел в правлении, и принято было рациональное решение: заменить постановления, указы, трудодни, ордена передовикам просто немецким надсмотрщиком с нагайкой. Немец грубый, ни слова не понимает ни по-русски, ни тем более по-украински. А раз не понимает, чуть что – бьёт. Там, где советский уполномоченный ещё предварительный выговор делает, он уже бьёт.

Однажды тётка Стёпка пришла – на спине опухоль и рубец от нагайки.

– За что? – спрашиваю.

– За то, что на работу красный сарафан одела.

Я позднее ещё более убедился и на своей шкуре, и на чужой: любой немец при желании мог кого угодно из населения за что угодно ударить, покалечить, убить и ему ничего за это не было. И пожаловаться некому. Да тётка Стёпка и не собиралась жаловаться, поскольку к тому времени жила с окруженцем, прятала его в погребе. А Миколу Чубинца, её мужа, на второй же день войны в армию призвали, и где он ныне находился, было неизвестно.

Фронт быстро через Чубинцы прошёл, а потом ещё долго, до самой зимы, по одиночке шли окруженцы. Окруженец, который у тётки Стёпки жил, был ранен в руку, и рана долго не заживала, хоть тётка Стёпка ему руку парила и прикладывала к ране траву. Однако без дела сидеть он не мог, как-то приспособился каганцы из бутылочек делать[1], и тётка Стёпка их на продукты меняла. Мне такой каганец весьма пригодился. Именно при его дымном свете я вечерами писал, дорабатывал «Рубль двадцать». А днём возчиком в артели работал вместе с другим коллегой-напарником Ванькой Чубинцом, косоглазым парнишкой не вполне нормального развития. Я хромой, он косой. Мне дети кричат «Рубль двадцать!», ему – «Косой, побит колбасой!». Чем не напарники. И работа вначале была неплохая – порченую свёклу, гнилую картошку отвезти на свиноферму, навоз убрать и вывезти на огороды. Сами убирали, сами грузили, а вилами и лопатой я орудовать умел, не разучился, поскольку был сельским от рождения.

Однако раз получаем в правлении разнарядку: сделать две ходки на свиноферму, а третью – в направлении села Кривошеинцы, и разгрузиться у кирпичного завода. Спрашиваю:

– Зачем на кирпичный завод, тем более ныне не работающий, порченую свёклу и гнилую картошку везти? Зачем семь километров туда и семь обратно лошадей гонять?

– Там побачите, – отвечает Олекса Чубинец, явно сам недовольный. Но что ж поделаешь, он тоже, как и мы, человек подневольный. Приказали – выполняй.

Приезжаем к Кривошеинцам, смотрим: у кирпичного завода немцы и полицаи стоят, колючая проволока снаружи натянута. Въехали в ворота – запах ужасный. И сразу мне вспомнилась коллективизация, когда один человек умирал на глазах у другого так же просто, как в обычное время он на глазах у другого жил. И вспомнилась непередаваемая вонь чёрного поноса с кровью, а также розоватой кишечной рвоты-слизи.

Смотрю, за вторым рядом колючей проволоки чёрная толпа. Мне показалось, все в чёрное одеты – и взрослые, и дети, потому что среди толпы было много детей. Конечно, одеты они были по-разному, однако от такой обстановки – обман зрения, все в чёрном, как недострелянная большая стая ворон и воронят копошится.