Живут мужики богатые.
Гребут золото лопатами.
Чисто серебро лукошками.
Ну а кашу едят ложками.
Алексей (поет).
А тпру-тпру-тпру.
А тпру-тпру-тпру.
Не вари кашу круту.
Вари кашу жиденькую, вари мягонькую.
Яков Носов (входя). Камер-курьер его императорского величества господин Сафонов.
Музыка и пение обрываются. В тягостной тишине военным шагом входит курьер в мундире офицера-преображенца. Подает Алексею письмо и бумагу для росписи. Алексей расписывается. Курьер по-военному поворачивается и уходит.
Алексей (вскрывает письмо и читает). Батюшка-государь в Москву едет.
Кикин (после паузы). Ложись, Алеша, в постель, скажись притворнобольным.
Алексей (подходит к столу, опускает голову на руки). Что я здесь такого наговорил? Как же я теперь отцу в глаза посмотрю?
Занавес
СЦЕНА 2
Та же столовая комната в теремных покоях кремлевского дворца. Утро. За столом, укрытым малиновой бархатной скатертью с золотыми кистями, сидит государь Петр Алексеевич в старом зеленом кафтане с небольшими красными отворотами. Поверх кафтана кожаная портупея. На ногах зеленые чулки и изношенные башмаки. Рядом на стуле лежит его старая шляпа. Перед Петром, опустив голову, стоит Алексей в черном сюртуке, в черных шелковых чулках, при шпаге.
Петр (с горечью). Зон, уразумел ли вконец, про што я ныне с тобой уж более часа беседую? Уж сколько лет недоволен я тобою таковым. Какого же злого нрава и упрямства ты исполнен. Сколь много за сие тебя бранивал и не только бранил, но и бивал и к тому ж столько лет почитай не говорю с тобой, но ничего сие не успело, ничего не пользуется, но все даром, все на сторону, ничего делать не хочешь, только б дома жить и им веселиться.
Алексей (не поднимая головы). Я не виноват, государь-батюшка, что таковым родился. Природным умом не дурак, но труда понести не могу из-за болезней моих, а сие в руках Божьих.
Петр. Не трудов требую, но охоты желаю, которую никакая болезнь не отлучит. Бог не есть виновен, ибо разума тебя не лишил. К тому ж немало есть людей несравненно болезненней тебя. Брат мой Иван болезненней был. Ты же хоть не весьма крепкой породы, но и не весьма слабой. Я с горечью размышляю и заключаю, что не в болезни телесной суть. Не болезнь виной, что ничем не могу тебя склонить к добру. Большие бороды тебя принуждают. Большие бороды, которые ради тунеядства своего ныне не в авантаже обретаются, к которым ты и ныне склонен, али в Москве, али в Суздале, али в ином месте.
Алексей. С Суздалем делов не имею, в том поклясться могу.
Петр. Что приносишь клятву, тому верить невозможно. К тому ж, по Давидову слову, всяк человек — ложь. Сын мой, чем воздаешь рождение отцу твоему? Помогаешь ли ты в таких моих несносных печалях и трудах, достигши такого совершенного возраста? Ей, николи! (Зовет.) Орлов! (Входит денщик Петра Иван Михайлович Орлов, рослый, плечистый, в мундире преображенца.) Орлов, покличь сюда учителя царевича, Вяземского.
Орлов. Слушаюсь, государь. (Выходит.)
Петр. Истинно святой Павел пишет: «Безумный радуется своей бедою, не ведая, что может от того следовать». (Входит Вяземский с перевязанной рукой, кланяется Петру и целует у него руку.) Расскажи, Никифор Кондратьевич, как царевич время свое проводит в обыкновенном своем неплодии.
Вяземский. Пресветлейший государь! Стремился чувствами в сердце его высочества государича насаждати, дабы внушить ему отвращение к мерзостям, и почитал, что надлежит особливо его высочество от злого товарищества остерегати, учиняющие дела злодетельные и злой приклад подать могущие. Его высочество, однако ж, к таковым людям соблазны имеет, ко всякой противости и жестокосердию.
Петр. Приятно ли мне сие слыхать, сын мой? Обозрюсь на линию наследства, горесть меня снедает, видя в тебе наследника весьма на правления дел непотребного, понеже я смертный человек и не сегодня-завтра могу умереть. Я каждодневно встаю в пять утра и тружусь. Ты же никакого труда не терпишь, ни мирного, ни военного, ищешь же легкие забавы, которые только веселят человека. Гляди, в сией одежде, в которой я перед тобой, разгромил я Карла Двенадцатого на полях Полтавы. Сия шляпа пулей шведской пробита, от головы на сантиметр прошедшей. Погибнуть, разумеется, можно всяко. Можно подавиться и свиным ухом. Я не советую лезть в опасности, но получать деньги и не служить — стыдно. (К Вяземскому.) Ты, Никифор Кондратьевич, можешь удалиться. (Вяземский вновь целует Петру руку и выходит.) Я не научаю, чтоб охоч был воевать без законных причин, но любить воинский труд надобно.
Алексей. Отец, война тягости на русский народ кладет. Народ русский по миру скорбит.
Петр. Не от сиих ли мыслей и греки древние пропали, что оружие оставили и единым миролюбием побеждены. Всем известно, что перед начинанием сией войны наш народ был утеснен от шведов, которые перед нами занавес задернули и со всем светом коммуникации пресекли. И того сподобилось видеть, что оный неприятель, от которого трепетали, от нас ныне трепещет. Я, коли на трон сел, гораздо моложе годов твоих, о реформах не задумывался. Меня к реформам сам швед подвинул. С крымским татарином на юге стрелец воевать мог, а со шведом на севере не стрелец, солдат нужен. Нужно войско не русского строя, а строя иноземного. Для того и послал я тебя, наследника, в Германию, ты же мало привез немецкого чувства и права.
Алексей. Куда уж больше немецкого. В нашей армии из тридцати одного генерала четырнадцать — иноземцы. Я, отец, тоже любитель реформ, однако той реформы, которую хотел вести и царь Алексей Михайлович, и царь Федор. Реформы, которые не одно лишь хозяйственное и военное подразумевали, но и помнили о нравах национальных, о душе народной.
Петр. Понимаю, понимаю, узнаю слова твои. Видно, что большую часть времени своего проводишь ты с московскими попами и дурными людьми. Сверх того, предан пьянству.
Алексей. Не во всяком несогласии попы да пьянство. Мы — славянский народ и жить должны в мире славянском. Для нас, русских, не Германия да Голландия — запад, а Польша, и науки да философию европейскую нам через Польшу брать надобно, чтоб нешляхетские науки: артиллерия, лоция, фортификация — смягчались науками греческого и латинского языка, риторикой и священной философией. Нравственности нашей национальной потребно греко-латинопольское просвещение, а не ремесло немца и голландца.
Петр. Вот чему тебя твои ученые киевские старцы научили, вот кому ты в рот смотришь, как молодая птица. Без немецкого и голландского ремесла нам шведа не одолеть, нам Европы не одолеть. И разве не учились в древности у чужеземцев, разве не звали норманов на Русь? Твои киевские старцы да прочие подобные русскому народу «аллилуйя» все поют. Для чего? Для него ли, для своей ли пользы? Нет, не то должен понимать честный правитель. Приходится насаждать в нашем русском грубом, праздном народе науки, чувства храбрости, верности, чести. Надо много трудиться, чтоб хорошо узнать народ, которым управляешь.
Алексей. Я к такому труду и такому правлению не годен.
Петр (сердясъ). Того ради так остается, что желаешь быть ни рыба ни мясо. Или отмени свой нрав и нелицемерно удостой себя наследником, или будь монах. Ибо без сего дух мой спокойным быть не может, а особливо, что ныне мало стал здоров.
Алексей. Желаю монашеского чина и прошу о сем милостивого позволения.
Петр (смотрит на сына). Алексей, одумайся, не спеши. Восемнадцать лет служу я сему государству и никогда не просил, чтоб дома оставаться, яко дитя. Ты ж просишь. Монастырь— это молодому человеку нелегко. Вот скоро в Амстердам еду, пиши ко мне и приезжай. Пиши, что хочешь делать. Лучше бы взялся за прямую дорогу, нежели в чернецы. Подожду еще.
Алексей. Ничто иное донести не имею. К тому правлению, которое вам видится, не потребен, сие снова вычел ныне из разговора. Потому, если изволите, лишите меня короны российской.
Петр (все более становясь гневлив). Снова лицемеришь, снова слова мои разнес ветер. Не ныне ты сие решил, а ранее с товариществом своим московским да суздальским. Уподобляешься рабу евангельскому, вкопавшему свой талант в землю, сиречь все, что Бог дал, — бросил. Или того хуже, ненавидишь дела мои, которые я для людей народа своего, не жалея здоровья своего, делаю. Да, ненавидишь и, конечно, разорителем оных будешь. (Лицо Петра искажается судорогой.) Если так, я с тобой как со злодеем поступлю! И не мни себе, что один ты у меня сын. Воистинно исполню, ибо за мое отечество и людей живота своего не жалел и не жалею, как же могу тебя непотребного пожалеть. Лучше будь чужой добрый, неже свой непотребный. (Петр идет к дверям быстро, нервным шагом, волоча за собой левую ногу, припадая. В дверях появляется денщик Иван Орлов. Петр опирается на его плечо, оборачивается к Алексею.) Отсеку, яко уд гангренный!
Петр уходит, Алексей тяжело валится в кресло, сидит неподвижно, бледный, изнеможденный.
Алексей (после паузы, сам к себе). Отношение меж мной и отцом — меж жертвой и мучителем. Это нет большего мучительства, чем требовать изменить природу. Надо бежать. Бежать из России за границу, чтоб не выбирать между монастырем и пленником при отце. (Встает, ходит по комнате.) Но бежать, разве легкое дело? Как бежать, куда? А ежели узнают и поймают? А не поймают, то как примут на чужой стороне чужие люди? Как жить? Всем тяжело, а мне тяжелее всех. Повиноваться отцу надо, когда отец требует хорошего, а в дурном как повиноваться? Где сему конец? Что из этого всего будет? Сказывают, у отца эпилепсия, а такие люди недолго живут. Говорят, лет пять, больше не жить. Одначе и я летами немолод. Жил бы и пошел в монастырь, а может быть, чтоб до того и умер. (Останавливается у стены, где на персидском ковре развешано оружие.) На что ж такие длительные мучения? Взять пистоль, вложить пульку. Кикин говорит, отцова болезнь — более притвора. Это означает долгие годы мучений. (Приставляет пистолет к виску.) Нет, страшно. Похоронят где-либо на церковном погосте, за оградой. (Отнимает пистолет от виска, приставляет к ладони. Затем берет пистолет в левую руку.) Сие верно умыслил. Испорчу себе правую руку, чтоб невозможно было оною ничего делать. С калеки иной спрос. Все одно страшно себя калечить, больно телесам причинить. Одначе молитвою к святому Алексею боль облегчу. (Шепчет.) О, угодниче Божий! Не забуди и тезоименника твоего. Ты оставил еси дом твой. Он так же по чужим домам скитается. Ты удалился еси родителей. Он такоже. Молю убо, святче Божий! Покрой своего тезоименника, покрой его в крове крыл твоих, яко любимого птенца, яко зеницу от всякого зла соблюди невредимого. (Нажимает курок. Выстрел. Алексей падает, роняя пистолет. Вбегает Иван Большой.)