Фридрих Горенштейн – Избранные произведения. В 3 т. Т. 2: Искупление: Повести. Рассказы. Пьеса (страница 34)
Вместе с медбратом они вытащили скользкий труп и положили его на носилки. Медбрат сунул ножницы под землистый подбородок покойника, обрезал тесемки и снял каску вместе с электролампой в ржавой оправе, оставив покойника в ватном подшлемнике. Пряжка пояса тоже заржавела, мед-брат перерезал и брезентовый пояс, вытащил погнутую коробку с ламповыми батареями и все это: лампу, каску и коробку — положил в ногах покойника. Подогнали открытую вагонетку-«козу», сгрузили с нее доски, поставили носилки, прикрыли брезентом, и медбрат с люковым, пригнувшись, покатили «козу» к вентиляционному стволу. В околоствольном дворе вентиляционного ствола по-прежнему было пусто, гулко и мокро, торчали доски и куски жести, валялась все та же погнутая буровая штанга и оторванная штанина комбинезона. Те же три ржавые вагонетки старого образца, наполненные превратившейся в жидкую грязь низкосортной рудой, преграждали путь к клетьевой части ствола, и, подкатив «козу» вплотную к вагонеткам, медбрат с люковым сняли носилки, понесли их в клеть, уже ждавшую внизу, потому что машинист подъемника был предупрежден диспетчером. Клеть поднялась, проделав в две минуты путь, забравший когда-то у Кима столько времени и сил. Люковой ударом ноги открыл дверь, прижатую снаружи атмосферным давлением, носилки вынесли и поставили примерно в том месте, где, лежа на спине два месяца назад, Ким созерцал падающие хлопья снега. Люковой, очень кстати выехавший пораньше, так как у него были какие-то срочные дела, пошел к быткомбинату мыться, а медбрат уселся подальше от носилок, но с таким расчетом, чтоб видеть их, и в ожидании санитарной машины вынул бутерброд: черный кусок хлеба и тонкий кусочек свежей булки сверху. Подобный бутерброд — хлеб с булкой — медбрат любил больше, чем хлеб с колбасой, особенно если булку слегка поджарить.
Всю последнюю неделю февраля то наступала оттепель, то бушевали метели. Снег промерз в несколько слоев. Во время оттепели сугробы оседали, потом их охватывало ледяной коркой, покрывало новым слоем, в свою очередь оседавшим и леденевшим. Сегодня к утру погода улучшилась, хоть, чувствовалось, ненадолго, потому что весь горизонт был плотно забит низкими тучами, предвещавшими ненастье. Однако сейчас небо очистилось почти полностью, приобрело совсем весенний голубой цвет, ветер исчез, изредка лишь напоминая о себе легкими короткими дуновениями. Выкатилось солнце, сразу изменив облик мира, придав даже замерзшим комкам грязи праздничный вид. Смерть страшней любых земных мук, и это особенно наглядно в такие солнечные минуты, ибо даже в гнойных язвах, с внутренностями, изъедененными раковой опухолью, искалеченный раскаленным железом, терзаемый стыдом, унижением, болью по невозвратному, человек, очнувшись или забывшись, в промежутки между пытками или приступами боли, физической ли, нравственной ли, в течение часа или долей секунды, а это не важно, потому что время условно, может увидеть либо представить себе родные ему лица, глотнуть свежего воздуха, наконец, просто лечь поудобнее.
Медбрат доедал хлеб с булкой, щурился, чувствуя ягодицами нагретое, просохшее бревно. Время от времени он кидал камушки в ворон, привлеченных к носилкам трупным запахом. Показалась санитарная машина, затормозившая вдали у здания подъемника, так как к зданию над вентиляционным стволом подъезда не было. Из машины вышли шофер и санитар. Оба держали в руках газеты и, жестикулируя, говорили что-то вышедшему им навстречу машинисту подъемника. Медбрат ждал, что санитар подойдет, поможет перенести в машину носилки, но тот все размахивал руками вдали, не проявляя интереса к своим прямым обязанностям. Медбрата это начало раздражать, он поднялся и сам пошел к суетящейся группе, готовясь обругать санитара, однако тоже застрял возле машины, начал вырывать газету, и движения его стали такими же лихорадочными. Минут через десять шофер напомнил им о носилках. Они рысцой подбежали, схватили торопливо, едва не вывалив покойника, рысцой вернулись, воткнув носилки наспех, плохо закрепив, и, когда машина поехала, покойник начал биться о борт то головой, то ногами, ерзая на ухабах. Вскоре потускнело от наползших с горизонта туч, повалил мокрый мартовский снег. Хлопья не кружились в воздухе, а падали тяжело, вертикально, редкими, но большими комками. Потом сорвался ветер, и комки сразу превратились в мелкую ледяную крупу, больно хлеставшую. Оттаявшие было окна больницы, во двор которой въехала машина, начало подмораживать.
РАЗГОВОР
Они пошли в ресторан-поплавок, расположенный неподалеку, и сели у самой ограды со спасательными кругами, канатами и декоративными якорями. Маленький оркестр играл на возвышении, напоминающем капитанский мостик. Оркестранты были в белых пиджаках с поперечной черной полосой.
— Морской джаз, — сказал какой-то торговый моряк с бакенбардами, обращаясь к Гале, — вся душа в рябчик… — Он подмигнул, выпил рюмку водки и начал торопливо есть дымящуюся рыбную уху.
Илья Андреевич заказал суп-пюре из дичи, мясо было слегка обжарено и приправлено яйцом.
Запахи свежего крахмального белья, вкусно приготовленной еды и моря опьяняли, делали все вокруг похожим на здоровый, покойный сон. Илья Андреевич и Галя выпили по рюмочке коньяка.
— Я тебя сейчас покормлю, — сказала Галя. Она взяла суповую ложку и начала разливать суп из дымящихся металлических мисочек в тарелки, разрисованные синими якорями.
На второе был поджаренный сыр, посыпанный измельченной зеленью, густо политый растопленным сливочным маслом и с гарниром из овощей. Его подали на блюде, укрытом сверху никелированным колпаком.
Илья Андреевич с наслаждением следил, как официант ловко орудует маленькими плоскими совочками, поддевая кусочки сыра и овощей и раскладывая их по тарелкам.
— Надо выпить, — сказал Илья Андреевич.
Он налил себе и Гале еще коньяку, они чокнулись.
— За любовь и здоровье, — сказал Илья Андреевич, — это единственное, что принадлежит каждому из нас лично… Это наш приусадебный участок… Все же остальное: труд, талант, все это принадлежит не лично нам, а обществу… Все это колхозное добро… Наверное, это и главное… Но иногда хочется посидеть на приусадебном участке… Организм человека всегда будет нуждаться в одиночестве… Это не беда, а благо… Так же, как сон, одиночество восстанавливает силу для жизни, для труда… Но оно требует души, оно требует нравственной чистоты, так же как здоровый сон требует чистоты физической… Неинтересные, убогие люди боятся одиночества вовсе не потому, что общительны, а потому что оно раскрывает им собственную мизерность… Они прячутся от собственной ничтожности в толпу…
— Навага, — сказал торговый моряк за соседним столом, вытаскивая из ухи оброненный им туда носовой платок, — навага — рыба семейства тресковых… Добывается зимой во время подхода к берегам для икрометания. — «Икрометание» он произнес протяжно, словно какое-то значительное слово на иностранном языке. Различают навагу северную, добываемую у побережья Белого, Баренцева и Карского морей, а также в устьях рек, в них впадающих… Навагу тихоокеанскую вылавливают в Чукотском, Беринговом, Охотском и Японском морях…
Моряк считал, загибая пальцы и разглядывая их с преувеличенным вниманием.
Джаз заиграл что-то меланхолическое, несколько парочек задвигалось по дощатой палубе.
— Ты меня с логики не сбивай, — неизвестно кому говорил моряк.
Потом он встал и пригласил Галю. Илья Андреевич не успел опомниться, как Галя уже танцевала с моряком, и Илья Андреевич совершенно забыл, как это случилось. Возможно, он даже сам сказал «пожалуйста». Он сидел, мучимый неясным еще, но неприятным чувством, и смотрел, как моряк водит своими огромными ладонями по острым Галиным лопаткам, а Галины пальчики, как бы молча одобряя это, покойно лежат на тяжелом моряцком плече, обтянутом белым кителем.
— Твоя рука, Галя, — сказал Илья Андреевич, — слишком доверчиво дремлет на чужом бушлате…
Но Галя не обернулась, впрочем, в тот момент она с моряком кружилась довольно далеко, медленно приближаясь, моряк что-то говорил Гале, а она слушала его, запрокинув голову.
— Северная навага, — тихо говорил моряк, улыбаясь радостно и нежно, северная навага, особенно мезенская, считается наиболее вкусной, у нее нежное, нежирное мясо… В массовых уловах она достигает шестнадцати — двадцати восьми сантиментров длины и сорока — двухсот грамм веса…
— Сядь, Галя, — сказал Илья Андреевич, когда она с моряком проплыла так близко, что, увлекшись, даже зацепила столик, и на нем сейчас качалась, ударяясь о тарелку, суповая ложка.
Не дожидаясь, что ответит Галя, Илья Андреевич встал, взял ее за руку, повел и посадил рядом с собой.
Моряк несколько секунд оставался в некоторой растерянности, не ожидая, видно, такого оборота событий. Потом он приблизился, похрустывая суставами пальцев, и сказал, вежливо покраснев:
— Извините за грубость, танец еще не кончился…
Тогда Илья Андреевич вскочил, схватил моряка об руку и быстро повел его куда-то, лавируя между столиками. Моряк шел, держа руки в карманах, скорее от удивления, ибо был он на голову выше Ильи Андреевича и широк в плечах… Они пришли в какой-то закоулок, где был сильный запах обеденных помоев и из открытых окон тянуло жаром, слышался стук ножей и визжание картофелечистки. Возможно, эта обстановка и повлияла на моряка, добродушие его исчезло, и из кармана он вынул не ладонь, а кулак.