18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Фридрих Горенштейн – Фридрих Горенштейн. «Время и мы». 1979-1989 (страница 55)

18

Но для того, чтобы невежество выросло в прямую угрозу жизни и цивилизации, ему нужен поводырь. И как это ни парадоксально, поводырем таким для невежества служит букварь. Первоначальная, крайне необходимая ступень образования чревата одновременно опасностями, свойственными незрелому переходному возрасту. Научившиеся читать и расписываться невежества периода промышленной революции, по крайней мере сливки его, дослужившиеся до лакеев, начали осознавать прелесть господства и барства, дающую возможность для сытой, вкусной жизни.

«Фашизм и национал-социализм, — пишет Ромен Роллан, — развязаны крупными авантюристами, вышедшими из низов и из разорившейся мелкой буржуазии. Эти авантюристы держат в вечной тревоге своих „благодетелей“ благодаря своим прежним связям с миром труда и нищеты».

Благородный романтический авантюризм Жюльена Сореля стал авантюризмом кухонным, бытовым, стремящимся вырвать жирный кусок колбасы изо рта имущих. Роллан писал о национал-социализме в 30-е годы, когда лакеи повели обезумевшего от голода и нищеты слепца мстить — главным образом за все синяки и шишки, которые он, слепец, набил сам, ударяясь о косяки и цепляясь за пороги. А также повели выкалывать глаза разуму и образованности.

Но вернемся на 30 лет назад от этого времени, в еще полупатриархальную Россию, к не очень громкому, маленькому и хрестоматийному рассказу Антона Павловича Чехова «Новая дача». Рядом с нищетой, убогой, голодной деревней инженер-путеец построил красивую дачу и привез туда жену и дочь. Инженер и жена его стараются сделать как можно больше добра крестьянам, но эти, в сущности, также добрые и тихие люди, ненавидят и не понимают своих благодетелей, ломают деревья в их саду, совершают потраву скотом своим, топчут все, что можно, воруют, жгут, издеваются над попытками и просьбами жить мирно, по-соседски, и в то же время, когда на даче появляется новый хозяин, презирающий их, они живут с ним тихо, уважительно.

Здесь не может быть односложного вывода, тем более вывода о кнуте и страхе. Разгадка здесь не во внешних взаимоотношениях, а во внутренней природе угнетенного человека. Первая реакция человека, подавленного несправедливостью, на свободу и добро, — это не радость и благодарность, а обида и злоба за годы, прожитые в страхе и нужде.

Разумеется, это временный и преходящий период, сопровождающий естественный, а значит прогрессивный ход истории, крайне незначительный в масштабах человечества, но чрезвычайно значительный в масштабах человеческой жизни и жизни нескольких человеческих поколений. Это болезненный многовековой процесс, начавший созревать в конце 19-го века и давший плоды свои в веке 20-м. В болезненной, злобной реакции на первые, слабые еще ростки свободы, — причина многих трагедий 20-го века. Да, неуютно жить в мире, где на порядочность отвечают непорядочностью. Вот в чеховской «Новой даче» собирается толпа, придравшись к мелкой оплошности со стороны хозяев дачи:

— Ладно, пускай! — говорит Козлов, подмигивая. — Пуска-ай! Пускай повертятся инженеры-то… Суда нет, думаешь? Ладно…

— Это так оставить я не желаю! — кричал Лычков-сын, крича все громче и громче, и от этого, казалось, его безбородое лицо распухало все больше и больше. — Моду какую взяли! Дай им волю, так они все луга потравят! Не имеете полного права обижать народ! Крепостных теперь нету!..

Я позволю себе оставить великолепный, истинно чеховский грустно-радостный финал рассказа «Новая дача» на закуску и поговорить о нем особо, а сейчас перейти к одному из наиболее страшных и глубоких крестьянских рассказов Чехова «В овраге».

...Большой налаженный крепкий дом разбогатевшего выходца из низов Цыбукина. Пугает в этой повести, главным образом, не активная ясная жестокость жены младшего сына Цыбукина Аксиньи, а соседствующая с ней коровья покорная жестокость Липы, жены старшего сына, слепая, не человеческая, а природная, как жестокость вулкана, который, отгремев, затихает и вновь покрывается травкой. Эта спасительная способность выжить хороша для плоти, которая ближе к природе, но губительна для души. Слепая природа пассивно враждебна человеческому сознанию, в борьбе с ней это сознание развивается и крепнет. Я склонен согласиться с сутью при некоторой спорности формы формулировки одного из философов прошлого, заявившего, что «жизнь есть форма болезни материи». Чем ближе человек к природе, тем легче ему выжить, но тем труднее ему остаться человеком.

При всем при том пассивная враждебность человечности опаснее враждебности активной. Преступления активной враждебности кровавы, но враждебность эта живая, а следовательно смертная, пассивная же враждебность не столь ясно выражена, бескровна, природна, но она способна ждать и побеждает человечное в человеке не силой, а терпением.

Так вот в доме Цыбукина столкнулись две бесчеловеческие силы. Одна активная, полнокровная, из породы рвущихся к сладкому лакеев, — Аксинья, вторая пассивная, бледная, по-коровьи тупая Липа, жена старшего сына, осужденного в городе за подлог. Тихая Липа, обороняющая свою жизнь покорностью и темнотой. Аксинья — «красивая, стройная женщина, ходившая в праздники в шляпке и с зонтиком» и путавшаяся с сыновьями фабриканта. Липа — «худенькая, слабая, бледная, с тонкими нежными чертами, смуглая от работы на воздухе, грустная робкая улыбка не сходила у нее с лица и глаза смотрели по-детски доверчиво и с любопытством». Жестокое обвинение в бесчеловечности совершенно на вяжется, казалось бы, с этим кротким существом. Но вот Аксинья, умеющая читать по букварю и знающая начальную арифметику для расчетов в лавке, хладнокровно убивает младенца, любимое дитя Липы, чтоб избавиться от чужого наследника. Она завладевает хозяйством, выгнав Цыбукина и Липу на улицу.

Проходит некоторое время. Осень. Девки и бабы толпой возвращаются со станции, где они работали. «Впереди всех шла Липа и пела тонким голосом и заливалась, глядя вверх на небо, точно торжествуя и восхищаясь, что день, слава Богу, кончился и можно отдохнуть. В толпе была ее мать Прасковья, которая шла с узелком и, как всегда, тяжело дышала…»

Цыбукина можно назвать палачом-жертвой. Липа не палач, но и не жертва, хоть над ее материнством страшно и гнусно надругались. Разные живые существа защищают себя по-разному, одни при помощи зубов, другие при помощи ног, третьи же защищают себя, сливаясь с окружающей местностью. Но характерна ли эта неподвижная, идеально лишенная комплексов фигура для нашего быстротекущего нервного времени? Это не то, что мы именуем равнодушием, ибо равнодушие — определенная человеческая позиция, которую можно распознать и осудить. Здесь же и осуждать нечего, опираясь на бытовую расхожую мораль, и если я осудил это, то поторопился.

В рождении человека по-прежнему много таинственного и неясного не в биологическом смысле, а в смысле формирования в нем духовного начала. Как ни опасны вырожденцы, они вымрут. Сколько бы бед еще не принесли человеку кровавые смердяковы, они будут уничтожены ходом истории, но покорное бесчеловечное начало, в том смысле бесчеловечное, что подчиняется оно не живым страстям, а законам неодушевленной природы, все явления которой как бы начинают с нуля, — это лишенное добра и зла начало, пожалуй, является эпицентром той фатальной силы, о которой говорил Карл Маркс и на разных флангах которой находятся вырожденцы и смердяковы.

Трудно уловимое, редко видимое в чистом виде, оно составляет, пожалуй, не зло, а тяжелую ношу на спине человечества. Может быть, это та пуповина, которая соединяет человека с природой, или, вернее, приковывает человека к природе, делая его более живучим, но и более слепым, и которую наука уже давно дерзко и тщетно пытается перегрызть, впрочем, достигнув и определенных успехов, многое познав, но тем самым укоротив жизнь, не человека, разумеется, а человечества в целом. Не будь достижений разума, оно еще чрезвычайно продолжительно прозябало бы в спячке, подчиняясь главным образом смене времен года. Это проблема Фауста, но не для человека, а для человечества. Чем более человек познает, тем прочнее станет его жизнь, но жизнь человечества в целом сократится.

Впрочем, речь, возможно, идет не о десятках и сотнях лет, а о тысячелетиях, и осенью, зимой 68-го года это должно волновать исключительно как тенденция, а не как непосредственная угроза. Но тенденции, даже тенденции будущего, пусть косвенно, не просто, подчас неожиданно, оказывают влияние и на сегодняшнюю жизнь, и в этом смысле их надо учитывать и о них надо думать.

Чехов был избран судьбой завершить целую эпоху в культуре России именно потому, что он был лишен патологической условности мировосприятия, делающей человека рабом определенной идеи, каковыми были Достоевский и Лев Толстой.

Человечество, так же как и культура его, движется от догмы, через ее разрушение к новой догме. Догмы-идеи — это необходимые узлы на пути истории. Рядом с великими догматиками Достоевским и Толстым Чехов был великим реформатором, а этот тяжелый труд гораздо более неблагодарен, гораздо более лишен цельности и требует не в упоении отдаваться любимой идее, а наоборот, жертвовать подчас любимой идеей во имя истины. И если Гоголь, Достоевский и Толстой, пожалуй, Дон-Кихоты российской прозы, то Чехов скорее ее Гамлет. Гамлет и Дон-Кихот, будучи людьми одной чувственной организации, совершенно по-разному использовали эту чувственность в жизни.