Фридрих Горенштейн – Астрахань - чёрная икра (страница 20)
— Держитесь! — кричит.
Прямо в халатике поплыла. Плавала она хорошо, спортивно, сильными взмахами.
— Только за меня не хватайтесь, а то оба утонем, — говорит.
Опомнился я на берегу. О Господи, за что? Я, правда, человек не слишком религиозный. Особенно после клопов, которые из иконы Николая Чудотворца выползли. Но быть обязанным жизнью своей Томочке — невольно о Дантовых муках подумаешь. Может, не надо было звать на помощь, может, лучше утонуть? Лежу на песочке, обсыхаю на солнышке и думаю, что теперь всегда буду помнить: мне Томочка мою жизнь подарила. Ту самую жизнь, которая, по моему мнению и мнению людей моего круга, стоит так дорого. Лежу и страдаю. Вижу, от «Плюса» Томочка на катере понеслась, уехала в Астрахань, в опалу. Начал и я собираться. Натянул брюки — лёгкие они слишком. В чём дело? Бумажника нет в заднем кармане. А вместе с бумажником нет и крупной суммы денег. Жалко, однако сразу легче стало. Улыбнулся по-оскар-уайльдовски и успокоился.
К вечеру над Волгой запахло гречневой кашей. Генералы приехали в сопровождении двух партийных губернаторов, астраханского и горьковско-нижегородского.
В своё время Маркс мечтал о дешёвом правительстве, которое создаст коммуну, правительстве, уничтожившем две самые крупные статьи расхода — армию и чиновничество. Ленин эту мечту комментирует: «Всякий жаждет дешёвое правительство. Осуществить это может только пролетариат»[28]. Таковы мысли «кремлёвского мечтателя» из его книги «Государство и революция».
Да, недаром Астрахань исключена из списка «ленинских мест». Астрахань может рассказать о Ленине-Ульянове такое, чего не расскажет ни Ленинград-Петербург, ни Симбирск-Ульяновск. Астрахань может объяснить нам не только истоки его личности, но и истоки его человеческих страстей ещё до того, как эти страсти потеряли свою художественную смертную теплоту и стали техническими деталями чёткого часового механизма, управляющего огромной политической машиной.
Обычно, — пишет Стендаль в своих итальянских путевых заметках[29], — родиной считают место, где человек родился, но Тит Ливий и Вергилий, например, считали родиной место, откуда родом мать. Древние же законы обозначали родиной место, откуда происходит отец. Отечество должно считаться по отцу. Отечество отнюдь не место рождения, а место, откуда родом отец. Потому и говорит Цицерон: «Настоящая родина — та, откуда законный отец ведёт своё законное происхождение».
То есть отечество Ленина — Астрахань, и русско-калмыцкая Азия клокотала в глубинах немецкого часового механизма, умело взорвавшего старый мир. Но давно уж от перенапряжения лопнула часовая пружина, и давно уж мёртвые часы валяются в бесполезном почёте, подобно серебряной дедовской «луковице», которая лежит в красивой коробочке из-под леденцов рядом с пуговицами от давно истлевшей одежды и какими-то атласными лоскутками. Я всегда с грустью смотрю на этих мертвецов, которых время от времени теребят чьи-либо безжалостные пальцы и которые всё не обретут покоя и телесного забвения. За что и во имя чего такая кара? Неужели лишь для того, чтоб вместо генералов дворянских явились генералы крестьянские, которые вместо фондю франш-контэ, блюда из яиц с сыром и вином, едят просто гречневую кашу со свиным смальцем. Хотя тут о вкусах поспорить можно.
Гречневая каша высшего сорта, рассыпчатая, икру напоминает. Крупинка к крупинке, как икринка к икринке. Коричневая икра с маслом или салом была у волжских купцов лучшим сочетанием с икрой чёрной. Однако ныне коричневая икра для Астрахани более экзотична, чем чёрная икра для Ржева. Принюхиваются Хрипушин с Бычковым, и я рядом с ними нюхаю. Да и какой русский не любит гречневой каши!
К Хрипушину и Бычкову я решил добровольно во вспомогательный состав поступить. Помните сказку-притчу Салтыкова-Щедрина, как на необитаемом острове мужик генералов кормил? Вот и я в такие мужики подался. Осетров не резал, но в ведре рыбьи кишки, плавающие в рыбьей крови, к гальюну носил. Человеку надо только раза два-три глаза не зажмурить, когда нож живое режет. И переступит. Наше неприятие живой крови основано на суеверии. Это что-то вроде чёрной кошки или чёртовой дюжины. Чувство это ночное, принесённое нами из лунных снов, как и всё, что связано со слабыми нервами. Впрочем, ведь и искусство, особенно лирическое, принесено нами оттуда же. Оно тоже основано на суеверии, и стоит лишь два-три раза посмотреть на него, не зажмурив глаза, чтоб понять его нравственную опасность для хищника. Как раненая лапа у волка. Хочешь прыгнуть на горло оленю, но натыкаешься на лирическую боль. И олень уходит, сытый и гордый, щипать траву, а у волка рёбра торчат. В волчьей стае таких волков-лириков выбраковывают, то есть загрызают свои же. Так стоит ли лирикам человечьим обижаться на естественное к ним недоверие со стороны человечьей стаи?
Вот на флагмане гуляют, поют здоровые солдатские песни, лунной лирикой не раненные. Такие песни как раз кровью и запивать. Рыбы заготовлено — горы, постарался Иван Андреевич. Да и шеф-повар каспийской флотилии, раненный в Отечественную флотским борщом, постарался. Батальону генералов при поддержке партийных губернаторов ухи не перехлебать, жареного-пареного не пережрать, икру из эмалированного ведра ложками не перелопатить. Однако всё мало. Хочется после спиртных песен извлечь не безжизненного запечённого судака из сметаны вилкой, а блесной с якорьком-трезубцем из живой Волги живого, трепещущего с окровавленной чешуёй вырвать.
— Глазков!
Бежит Иван Андреевич, дородный, сановный, по сходням как мальчик. «Плюс» совсем недалеко от флагмана находится в качестве обслуживающего судна. Вижу лицо Ивана Андреевича, гуттаперчевое, как у Крестовникова.
— Глазков, а где твоя секретарша?
— В Астрахань отправил, Фёдор Максимович. Срочное дело.
— Ревнуешь… Гы-гы… А-ха-ха…
И Иван Андреевич:
— Ха-ха-хи…
Голос у него изменился, согласно субординации, измельчал голос. Тенорок. А может, действительно отправил Томочку, потому что ревнует? Может, не во всём Томочка и врала. Может, искренне она ко мне в столицу рвалась, но словесно оформить не сумела. Может, даже и Томочке неприятно, когда её высокопоставленная пьянь лапает. Кстати, о Клопове, из-за которого она в опале. Томочка мне рассказала, будто он месяца два назад хотел её в пьяном виде на островке изнасиловать. На грудях синяки оставил и на попке. Даже в суд подать собиралась, но Иван Андреевич отговорил. Я представил себе, как бы Томочку били в отделении милиции, а может быть, даже там изнасиловали бы, если бы она попыталась клеветать публично на заведующего организационно-партийной работой Горьковского обкома товарища А. Клопова с одной парой усиков.
Мне рассказывала одна моя знакомая, какие у неё были неприятности по обвинению гораздо более невинному, а именно в краже бриллиантов у вдовы известного писателя, чьим именем названа в центре Москвы улица. Бриллианты эти, кстати, известный писатель, чьим именем названа в центре Москвы улица, в войну выменял у людей голодных на куски хлеба и каши, на объедки со своего привилегированного пайка. Это так, к слову. И вот, по обвинению в краже бриллиантов эту знакомую в центре Москвы, недалеко от вышеназванной улицы, на втором этаже милиции ночью наедине оставили с двумя пьяными следователями. А за клевету на партию Томочка вообще могла бы где-нибудь в астраханской тюрьме до смерти рыбьей костью подавиться со следами кровоподтёков на бёдрах и груди. Так что Иван Андреевич, зная нравы своей стаи, её вовремя остановил.
— Я вещь, — говорила мне Томочка, используя заученный текст Ларисы Огудаловой из пьесы «Бесприданница», — я вещь, а не человек… Я ещё только хочу полюбить вас. Меня манит скромная семейная жизнь, она мне кажется каким-то раем. Вы видите, я стою на распутье, поддержите меня, мне нужно одобрение, сочувствие[30]…
И так далее по тексту. Я его из любопытства просмотрел, это место, ибо, как говорил уже, томик волжских пьес Островского взял с собой. Почти без ошибок произнесла, но ужасно с надрывом, с цыганщиной. По системе Станиславского верить ей, конечно, не стоит. Вот я и решил: «Не верю». Не веришь, а вот тебе за это гамлетовский слоёный пирожок. Разговор наш после неверия пошёл грязный, потом Томочка мне жизнь спасла, из Волги вытащила весьма оскорбительно. А потом, к счастью, выяснилось, меня обокрала. Какой уж тут Станиславский с его технологией чувств. И чем более я так думал, тем более мой разговор с Томочкой — не весь, конечно, но кусками — казался мне заслуживающим внимания.
Томочка рассказала мне и о своей первой любви, и о своём первом мужчине. Я его, кстати, знаю, хоть не накоротко. Это довольно талантливый актёр весьма приличного, хоть и не перворядного московского театра. Я знал даже, что он чем-то запятнан и потому ему не дают хода, удерживают в скромном звании заслуженного артиста и не допускают в кино и на телевидение.
— Я с Николаем жила вместе, — рассказала Томочка, — то есть вместе в общежитии театрального института. Но, не скрою, мы жили вместе. Было голодно, помощи никакой ни мне, ни ему, и он начал воровать. В студенческих общежитиях ведь часто воруют, но на него никто подумать не мог: талант, комсомольский активист. Однако в конце концов поймали. Выгнали. Я с ним ушла. Работали в провинции.