Фридрих Горенштейн – Астрахань - чёрная икра (страница 10)
Астрахань, прародина Ленина, что скажешь ты о внуке своём, столь ясном крайне красным и крайне белым идеологам истории? Шекспира бы сюда, Шекспира — одного из лучших историков прошлого. Уж он бы извлёк на свет тайны Ленина-сверхчеловека, обнажив его беды и его болезни. Шекспир бы сумел, ибо он не писал правды. Впрочем, Гёте даже историю собственной жизни назвал «Поэзия и правда». Это значит, что поэзия и правда — вещи разные.
Но современный идеологический историк пишет правду, правду и только правду. А если и домысливает, то в направлении всё той же правды. Никакой пальмы или даже герани между революцией и контрреволюцией он не признаёт. К слову сказать, сам Ленин тоже не любил цветочки, особенно комнатные. И почерк у него был так же твёрд, как и у всякого идеолога-историка. Почерк, подобный этим надписям углём и мелом, которых множество на астраханских воротах и заборах. Нет ничего реальней этой улично-революционной, сексуально-хулиганской грамматики. Истинный материализм, для исследования которого с одинаковым успехом можно применять и микроскоп, и телескоп. Хоть лучше всего рассматривать их визуально, глядя по сторонам. Впрочем, авторов современных материально-идеологических надписей на воротах угадать нетрудно.
Хулиганьё здесь держится поближе к Волге. По крайней мере, там я их видел в наибольшем количестве. Стиль — матросский, но почему-то в войлочных, домашнего типа туфлях. Стоят почти на каждой пристани, поглядывая на пришвартовывающиеся и отшвартовывающиеся катера, речные трамваи. Зашёл пообедать в ресторан речного вокзала, там их тоже хватает, в войлочных туфлях. С одним я даже разговорился по его инициативе. Он спросил меня, где я купил тельняшку. На мне была летняя майка-тельняшка с коротким рукавом. Несколько тельняшек я приобрёл в Москве. (Москва ведь тоже порт пяти морей.) Приобрёл лет семь-восемь назад в специализированном общедоступном магазине в районе Нагатино. Теперь там уж нет ни тельняшек, ни этого магазина. Куда всё девается? Я рассчитывал купить удобную для прогулок одежду в речной рыбацкой Астрахани, но здесь она ещё в большем дефиците. Посудачив на данную тему с астраханским хулиганом и мирно поматерившись, мы разошлись. Я похлебал общепитовской ухи из какой-то мороженой рыбы и заторопился в родной профилакторий к ужину, где усилиями Ивана Андреевича свои, облпотребсоюзовские, кадры кормятся если не роскошно, то всё-таки прилично. От общепитовской ухи началась изжога, и всю дорогу я сердился на молодёжный полууголовный состав вечернего речного трамвая, на молодой народ, который праздновал своё существование. На очередной остановке села толпа местных цыган, и шум перевалил за все допустимые нормы. Какая-то цыганка подошла ко мне погадать, и я её чудом не ударил, крепко побелевшими ладонями ухватившись за деревянное сидение. В голову лезли всякие месткомовские вопросы типа: каким образом общепит речного волжского вокзала ухитряется вылавливать на уху из Волги мороженую рыбу дальних морей? Я даже запланировал статью в газету «Водный транспорт». К счастью, это наваждение минуло, едва я ступил на прохладную, освещённую фонарем пристань у профилактория и знакомой уже тропкой направился к зданию, где располагались столовая и клуб. Плотно поужинав и поправив настроение, я вышел прогуляться, поскольку начавшиеся в клубе танцы меня не привлекали. Мне, правда, нравилась одна женщина, стройная казашка, однако она всегда танцевала с каким-то большеносым, в расстёгнутой до пупа рубашке, обнажавшей шёлковую парадную майку. Думаю, с большеносым она и спала. Как выяснилось, казашка — бухгалтер райпотребсоюза, а дятел — её начальник.
Нравилась мне также отчасти и другая женщина — уборщица профилактория. Эта женщина и окликнула меня из темноты, когда я, вкусно поев, вышел, подготовленный тем самым к телесной жизни. Я пошёл ей навстречу, но она в ответ на незримый телесный порыв лишь сообщила мне, что звонил Крестовников. Завтра после обеда, в два часа, за мной придёт буксир «Плюс», так что я должен быть на пристани.
Женщина эта, Нина Посошкова, — тип весьма странный. Странный в прямом смысле, то есть тип странницы, даже если она, вопреки призванию, всю жизнь сидит на месте, взаперти. Горькому в лучшие моменты своего творчества удалось ухватить некоторые черты этого тёмного народного романтизма.
Как-то после уборки моей избы Нина приняла моё приглашение, осталась посидеть со мной на скамейке, и я с ней поговорил. У Нины есть дочь, но есть ли муж, не знаю. Она не сказала, а выяснять неловко.
— Сколько дочери? — спрашиваю.
— Два года, — отвечает. Потом помолчала и добавила: — С нулём, — и рассмеялась.
Нина вся по-монашески собранная, укрытая, но смех её обнажает. Смех у неё — простоволосой, волжской кокотки крестьянского звания, на которую ранее купцы сотенной не жалели. Но тут же Нина замолкает, горбится, уродует свою сохранившую женское фигуру, несмотря на двадцатилетнюю дочь.
— Я, — говорит, — возле Волги живу, а в прошлом году раз купалась, в этом — ни разу.
— Почему?
— Боюсь.
— Чего боитесь?
— Не знаю чего. Боюсь да и всё.
Нине года четыре с нулём. Может, чуть более. Родом она из бедной деревни в районе, густо покрытом займищами — мелкими протоками и озёрами среди песка. Крестьянским трудом заниматься весьма мешает климат, и большинство крестьян зарабатывало на разработках самосадочной соли[17]. Тем не менее и здесь раскулачивали.
— Нас тоже раскулачили, — говорит Нина, — я совсем небольшая была, но помню. Бабка моя старая, раскулаченная, когда война началась в сорок первом году, говорит: «Эта война будет лёгкая». Мама спрашивает: «Почему?» — «Можно отличить, кто свой, кто чужой». Брат в войну в партизаны попал, но живой вернулся. Он верующий, это его и спасло. Рассказал: раз посылают на задание. Он говорит: «Не пойду». — «Как — не пойдёшь? — командир даже не злится, а смеётся. — Расстреляем ведь». Делать нечего — пошёл с мальчиком. Только от леса отошли — парабеллум в кустах. Два русских полицая и два немца. Побежал назад. Ударило по ногам, он думал, палкой. Прибежал — всё обошлось, только сапоги полные крови. Мякоть пробило. Чуяло сердце, но Бог спас.
— А мальчик? — спрашиваю я.
— Какой мальчик?
— Вы же говорили, с мальчиком он пошёл.
— Не знаю, что мальчик. Про мальчика он больше ничего не рассказывал. Может, и убило мальчика. Многих убило, кого Бог не защищал. А после войны мы к Волге переехали. Брат рыбачил. В Астрахани тогда хлеба не было, а чёрную икру ели, как кашу, из миски ложками. Я на неё с тех пор смотреть не могу. Мне больше привозная, а не астраханская рыба нравится. Как-то видела в магазине, рыба не местная, копчёная. Я смотрю, продавщица её ест, как на губной гармошке играет. Выпросила, продала она мне с килограмм. Управились мы с дочкой, понравилось. А кости не выбросила, собрала в тряпочку. Вскоре приехал сюда, вот в эту избу, где вы сейчас живёте, Глазков с военкоматовскими шашлык делать. Я ему кости показала, поскольку название рыбы не помнила, он мне этой рыбы ещё подарил, со склада, — и опять смех купеческой кокотки.
Сладкая, видно, женщина, раз ей Иван Андреевич копчёную рыбу со склада дарит. Придумать бы повод, пригласить бы её назад в избу, где она уборку делала. Да не поверит, не пойдёт. А если поверит, если пойдёт, то, чего доброго, ещё и нос разобьёт. Такие ведь пощёчин не дают, такие сразу кулаком в нос.
— Давно Глазкова знаете?
— Знаю… Он мне в управление предлагал переходить, курьершей. Ничего не делать. Да я не согласна.
— Почему?
— Просто так не согласна… Как-то пригласил он меня уже после смерти жены — хорошая была женщина покойница — пригласил к себе окна помыть, а после чайку попить. И как раз его сестра из Москвы приехала. Звонит, в дом заходит. Недовольная, искоса смотрит. Не пара я ему… А я никому не пара, я сама по себе.
«Сестра из Москвы — это Марина Сергеевна, — подумал я, — больше некому… Ай да братец Иван Андреевич, даром что хан, а хитёр, как Дон Жуан».
Немножко я так расшалился, развеселился и прикоснулся к Нине. Раз прикоснулся — не отодвигается. Второй раз прикоснулся потесней — руку сбросила, встала и ушла, не попрощавшись.
И вот только теперь вторично со мной заговорила по деловому поводу. Поблагодарив Нину за сообщение и не рискуя более своей мужской гордостью, я подавил в себе телесное и пошёл отдыхать. А может, и вернуться немного к себе, то есть, не в свою нынешнюю избу, а в свою немножко позабытую душу, которую неплохо бы потревожить интеллектом. Однако дойти ни к избе, ни к душе не успел. На полдороги меня остановили крики, совершенно заглушившие отвратительную танцевальную мелодию из клуба. Чаще всего в клубе ставили пластинку, на которой гнусавым женским голосом исполнялась песенка: «Подари ты мне все звёзды и луну, люби меня одну». Именно эту песенку и заглушили крики. Мне почему-то сразу подумалось, что кто-то напал в темноте на Нину, чтоб её изнасиловать. Доктор Фрейд объяснил бы, почему во мне возникла такая уверенность, но я не стану возиться с модными ныне изысканиями литературных извращенцев. Скажу лишь, что я побежал назад к клубу изо всех сил, сжимая кулаки и чувствуя головную боль от сразу повысившегося давления.