Фрида Вигдорова – Дорога в жизнь (страница 13)
– Это очень верно, – сказал тогда Антон Семенович. – Хороший охотник, давая выстрел по движущейся цели, берет далеко вперед. Так и педагог в своем воспитательном деле должен брать далеко вперед, много требовать от человека и бесконечно уважать его, хотя по внешним признакам этот человек, может быть, и не заслуживает уважения.
Я вспомнил об этом, как старался вспомнить все, что говорил и делал Антон Семенович: по его словам и мыслям я проверял себя, свои мысли и свои поступки.
С каждым днем я все больше убеждался: как часы без маятника – не часы и птица без крыльев – не птица, так учитель, воспитатель не может работать, если он забыл хоть о ком-нибудь из своих ребят, если перестал слышать, видеть и чувствовать малейшие изменения в тех, кто ему доверен.
Очень много у меня было малышей: по десять лет – около трети, были даже девятилетние. Большинству – по двенадцати-тринадцати, и только очень немногим – Жукову, Сергею Стеклову, Репину – по четырнадцати. Чаще всего это были росшие без надзора или осиротевшие дети, направленные к нам из других детских домов, из школ, где их сочли «неисправимыми». Беспризорничали в прошлом далеко не все – из каждых пяти трое, даже четверо и дня не жили на улице. Конечно, все это сильно облегчало дело. Но если я понимал и прежде, то теперь твердо знал: коллектив не берется с маху. Это огромная, трудная работа со всеми вместе и с каждым в отдельности. А для этого я должен каждого понять. Каков он, этот мальчишка? Волевой? Безвольный? Корыстный? Добрый? Скрытный? И я обязан понять не только, что составляет ядро каждого характера, но и то, как он должен расти и развиваться.
И вот наступила минута, когда чужой опыт, чужие мысли, даже если это были опыт и мысли Антона Семеновича, мне уже не могли помочь, потому что – это и он любил повторять – за все годы его работы не было двух случаев совершенно одинаковых.
Всякий случай требует своего нового, особого решения – в этом меня еще раз убедила «пуговичная лихорадка».
Приехал к нам инспектор Ленинградского гороно Алексей Александрович Зимин. Он навещал нас не впервые. Он уже во многом помог мне. Он был из тех, кто давно указывал на безобразия, творившиеся в Березовой поляне, и поэтому пристально и доброжелательно следил за каждой переменой к лучшему. Он приезжал не только как инспектор, но как друг, которому все интересно, все важно.
Обычно в течение дня мы мало виделись – он пропадал в мастерской, разговаривал с ребятами, обедал с ними и только вечером садился у меня в кабинете и выкладывал свои наблюдения и соображения. Меня подкупало в нем то, что он охотно разговаривал о ребятах – об их характерах, привычках, склонностях. Его интересовал каждый из ребят в отдельности, и он подолгу о них расспрашивал.
Еще одно сближало нас: оба мы не любили педологов, а они были еще ох как сильны в 1933 году! Зимин ненавидел их с первых шагов своей инспекторской педагогической работы. Он считал, что большое количество домов «для трудных» – преступление; в такие дома попадают обычные, нормальные дети. Я не мог не согласиться: ведь и у меня здесь были самые обыкновенные ребята, и для меня оставалось загадкой, почему многие мои воспитанники были изъяты из обычных детских домов и направлены в дом для трудных.
Так вот, Алексей Александрович приехал к нам, пробыл весь день, переночевал, а на другое утро собрался возвращаться в Ленинград. И тут обнаружилось, что на его плаще не осталось ни одной пуговицы – все срезаны!
Объяснялось это очень просто. Карты исчезли из нашего обихода, но страсть к азартной игре не исчезла, она тлела. И, несмотря на то что ребята были все время заняты – работой, игрой, – несмотря на то что мы, воспитатели, проводили с ними весь день, они стали играть в пуговицы. Игра была глупая, не требующая ни ума, ни большой ловкости, – что-то вроде «камушков», которые так любят девочки. Но пуговиц она требовала не пять, не десять, а неисчислимое количество. То один из ребят, то другой обнаруживал, что на его одежде не хватает пуговиц. Начинались лихорадочные поиски, ругань, обещания «так дать, так дать, что век будешь помнить», – однако пуговицы исчезали.
Было созвано общее собрание. Я произнес горячую речь. Все согласились со мной, что игру эту надо немедленно изгнать из нашего дома. Сергей Стеклов предложил все имеющиеся запасы пуговиц тут же, не сходя с места, ссыпать в одну кучу. После некоторой заминки со вздохом выложил на стол горсть разнокалиберных пуговиц Петя Кизимов. Чуть погодя его примеру последовал Вася Лобов, потом Коршунов. Но я головой мог поручиться, что у каждого по нескольку пуговиц оставлено «на развод».
Почти все пострадавшие отыскали в пуговичной куче свои пуговицы и тотчас стали пришивать их к своим штанам и рубашкам.
И все-таки игра продолжалась – в этом не было никакого сомнения, – но теперь уже втихую, тайно.
Петька громко выражал готовность «провалиться на этом самом месте» в доказательство того, что он о пуговицах и думать позабыл. Павлуша клялся в том же. Им я, пожалуй, верил. Но Лобов прятал от меня глаза, и я подозревал, что пуговичная лихорадка еще не оставила его.
И вот… пострадал плащ Алексея Александровича.
Я не знал, куда деваться от позора. Зимин старался как мог смягчить положение и только приговаривал:
– Ничего, ничего… Вот жена, правда, рассердится, она на днях только пришила новые… Ну да не беда!
Он и слышать не хотел ни о каких расследованиях («потом, потом выясните») и уехал, запахнув плащ поплотнее и кое-как придерживая его локтем.
Проводив Зимина, я мрачнее тучи прошагал в столовую, где завтракали ребята, и, кратко изложив суть дела, спросил:
– Кто?
Конечно, все молчали.
– Кизимов, ты?
Петька вскочил, как ошпаренный:
– Семен Афанасьевич! Да чтоб мне провалиться!!
– Стеклов?
– Что вы, Семен Афанасьевич! – Павлуша выразительно и с достоинством, совсем как старший брат, пожимает плечами.
Называю одного за другим еще нескольких «пуговичников». Все с негодованием уверяют, что непричастны к этому темному делу.
– Лобов! – говорю я.
Лобов встает такой красный, что в этом румянце исчезли все его веснушки.
– Поди сюда.
Он подходит. Ноги у него заплетаются.
– Выверни карманы.
Он стоит неподвижно – малорослое изваяние с красным и жалким лицом.
– Выверни карманы, – повторяю я.
Он медленно погружает руку в карман и вытаскивает горсть серых блестящих пуговиц – тех самых…
– Приехал к нам наш гость, Алексей Александрович, – говорю я, глядя на белобрысую макушку и багровые уши – больше мне ничего не видно, так низко опустил Лобов свою повинную голову, – он о нас заботится, думает, а мы его так угостили! Хорошо, нечего сказать! Ты давал честное слово не играть в пуговицы?
В минуты волнения Вася Лобов забывает все уроки Екатерины Ивановны и сильнее обычного шепелявит и путает согласные. И сейчас я с трудом разбираю, скорее догадываюсь, когда он отвечает почти шепотом:
– Давал…
– Значит, для тебя честное слово – это так, ничего? Раз плюнуть. Так выходит?
Он молчит, не поднимая головы.
– Ну, спасибо тебе, Лобов!
Сознаюсь: больше всего мне хотелось взять ножницы и срезать все пуговицы с его одежды, в том числе и те, на которых держались его штаны. Но я не сделал этого. Я представил себе, как он побежит, поддерживая спадающие штаны, увидел злорадную усмешку Репина, услышал хохот Глебова… И почувствовал: нельзя. Злосчастная буханка многому меня научила.
– Как мы с ним поступим? – спросил я ребят.
Молчание. Неясный гул голосов. Снова молчание.
– Поставить на месяц на самую грязную работу! – разобрал я.
Но разве Лобов перестанет играть в пуговицы, если ему придется вне очереди мыть уборную?
Я поговорил с Лобовым по душам, он снова поклялся мне, что о пуговицах забудет.
Но кто-то мешал нам упорно, настойчиво, изобретательно – и не прямо, а через подставных лиц. Злополучный Вася Лобов, несомненно, продолжал играть – и, несомненно, не по своей воле. Был это характер мягкий, податливый, и притом мальчишка был привязан к своему командиру Стеклову и, конечно, не хотел его подводить. Но я знал: он играет. Знал потому, что он не смотрел в глаза, сворачивал с дороги, встречаясь со мной. Я видел: вот не хватает пуговицы у ворота. Вот уже и средней пуговицы на рубашке нет, нету на правом кармане, завтра не будет и на левом.
– Сергей, – говорю я так, словно и думать забыл о пуговичной лихорадке, – что это за безобразие, почему у Лобова такой неаккуратный вид? Где у него пуговицы?
– Говорит, потерял.
– Зайди ко мне после обеда.
После обеда Стеклов заходит в кабинет и говорит мне то, что я и сам превосходно понимаю:
– Семен Афанасьевич, так ведь это Репин его изводит. Я вам верно говорю. У меня уж с ним был разговор, да он как отвечает? Он такую привычку имеет: «Не пойман – не вор».
Однако случилось так, что мой невидимый противник просчитался и неожиданно для себя помог мне.
В один прекрасный день на поверке я увидел, что Лобов стоит в какой-то странной позе, накрепко прижав руки к бокам и боясь пошевельнуться. Так же странно, неловко он двинулся в столовую – он не шагал, а семенил. И тут меня осенило: да ведь он проиграл последние свои пуговицы, с него штаны спадают!
Зайдя из столовой к себе, я застал там Васю.
– Галина Константиновна! – говорил он умоляюще. – Вы мне дайте две пуговицы. Я сам пришью, вы только дайте!