Фредрик Джеймисон – Постмодернизм, или Культурная логика позднего капитализма (страница 70)
Анализ разыгрывается под знаком метафоры, и к самому этому слову «метафора» и ее понятию в работах де Мана всегда следует относиться с осторожностью, поскольку ее традиционная для литературного или критического письма функция прославления (метафора как главный признак гениальности или как подлинная сущность поэтического языка) здесь всегда безжалостно исключается. Действительно, парадокс в том, что метафора «по сути своей антипоэтична» (AR 47, 61); еще больший парадокс в том, что метафора, по де Ману, ни в коем смысле не являясь сердцевиной фигурального и пространством, где язык освобождается от буквального и референциального (что в целом соответствует точке зрения романтической и модернистской эстетик, по крайней мере когда они становятся идеологиями эстетики и транслируются направо и налево в виде общих идей), является чем-то вроде начала и истока, более глубокой причины самих иллюзий буквальности и референциальности: «Метафора пропускает вымышленный, текстуальный элемент природы того сущего, которое она коннотирует. Она предполагает мир, в котором внутри- и внетекстовые элементы, буквальные и фигуральные формы языка, могут быть различены, мир, в котором буквальное и фигуральное — это свойства, которые можно изолировать и, следовательно, обменять одно на другое или подставить одно вместо другого» (AR 152, 178). И он добавляет: «Это заблуждение, хотя следует заметить, что без этого заблуждения язык вообще невозможен». Следовательно, понятно, что, каков бы ни был статус тропов у де Мана, мы не должны предполагать, будто метафора свергается для того, чтобы наделить какую-то иную фигуру (например, метонимию или катахрезу) центральной ролью в некоей предположительно поэтической структуре. Вскоре мы вернемся к вопросу риторики и к той частной проблеме, которую этот вопрос здесь выявляет, проблеме зависимости от различия между буквальным и фигуральным, которую он в то же время стремится подорвать. Пока же достаточно использовать этот отрывок как иллюстрацию наиболее сложных и смущающих, а также, возможно, наиболее «диалектических» моментов в рассуждении де Мана, а именно этого сдвига от структуры к событию, от полагания структурного отношения внутри текстуального момента к вниманию к последующим эффектам, которые затем разрывают исходную структуру. Именно в этом смысле метафора является и одновременно не является «заблуждением»: она порождает иллюзии; однако, поскольку «заблуждение» неизбежно и поскольку оно является частью самой ткани языка, оно вообще не кажется подходящим словом, ведь у нас нет пространства, которое позволило бы нам выбраться из языка и сделать такие выводы. (Но однако же именно в этом заключалась процедура Руссо и его эпистемологическая иллюзия; и есть определенный смысл в том, что, как мы увидим, удивительная попытка де Мана воспроизводит попытку самого Руссо на более сложном теоретическом уровне, а потому, можно сказать, составляет позднюю форму рационализма восемнадцатого века.)
«Второе рассуждение» будет в таком случае разыгрываться как конфликт между — пользуясь категориями самого Руссо — именами и метафорами или, если угодно, как образцовое соскальзывание от имен к метафорам. «Имя» здесь, следуя Руссо, понимается относительно некритично, то есть как такое применение языка, которое выделяет
Но все-таки язык
Адорно является ближайшим из авторов, чье представление о тирании понятия — или так называемая теория тождества, насилия, причиненного гетерогенному абстрактными тождествами Разума (подобиями Руссо, метафорами де Мана) — обладает родственной диагностической функцией (что опять же выявляется в часто встречающемся искушении сравнивать его «негативную диалектику» с определенной формой дерридеанской «деконструкции»). Если взять в скобки разницу между философией, описывающей эти феномены на уровне понятия, и теорией, отыскивающей их в паттерне самих языковых событий, это позволит отсрочить вопрос (возможно, метафизический) об онтологическом приоритете языка перед сознанием; но это же заставляет нас мимоходом отметить большую внутреннюю нарративность концепции де Мана, если сравнивать ее с чем-то вроде внешней нарративности «диалектики просвещения». У де Мана, как мы выясним, структурный факт метафоризации влечет событийные следствия для текста и его содержания, следствия, которые со временем будут отсортированы и типологизированы в аллегориях разного типа. У Адорно тиранию понятия, абстрактного и «тождества» можно так или иначе обхитрить, и «негативная диалектика» как тезис является чем-то вроде кодификации и обширной стратегической программы подобных хитростей. Но также у Адорно, как и в случае метафоры у де Мана, понятие сохраняет свою обязывающую силу, являясь неустранимой составляющей мысли (так что «заблуждение» оказывается тут одновременно подходящей и неподходящей характеристикой). Причем Адорно — уподобляясь в этом отношении Руссо, но в отличие от де Мана — считает возможным реконструировать внешний исторический нарратив, который может объяснить возникновение абстракции (подобия у Руссо, разума или просвещенческого «господства» над природой у Адорно и Хоркхаймера). В обеих версиях это повествование вращается, в основном, вокруг страха и уязвимости гоминидов перед природой, которая им представляется, как правило, угрозой, так что только мышление может дать долгосрочный инструмент защиты от нее и ее контроля. Де Ман, который, как можно предположить, обладал большим опытом страха и уязвимости, чем большинство североамериканцев, исключает объяснения такого рода, которые он, несомненно, назвал бы «менее интересными».