Фредерик Сулье – Мемуары Дьявола (страница 50)
– Я злоупотребляю вашей любезностью…
– Ну что вы, вовсе нет.
– Да, кстати, а как поживает господин д’Андели?
– Как всегда, сударыня; как счастливый человек.
– Он постарел?
– О да, ровно настолько, чтобы продолжать веселиться ночами напролет на балах; сегодня он ждет меня в Опере.
– Вот кого называют настоящим отцом!
– Да, поистине, он замечательный!
Во время этого короткого разговора госпожа Фаркли, засобиравшись, взяла с кресла шарф, веер, букет – весь этот очаровательный арсенал женщины в бальном наряде. Как только она покинула гостиную вместе с госпожой де Мариньон, как явились госпожа де Фантан и баронесса дю Берг; вскоре вернулась и госпожа де Мариньон, но уже одна. Нельзя прогнать незваную гостью более откровенно, чем это было проделано с госпожой Фаркли. Луицци оставался на месте и поднялся из кресла только при виде пожилых недотрог. Те поблагодарили его за любезность так сухо, что он никак не мог сомневаться в неуместности своего поведения. А госпожа де Мариньон выразила вслух то, о чем говорили гневные взгляды ханжей; проходя мимо Луицци, она как бы невзначай обернулась с видом презрительного удивления:
– Как! Вы еще здесь? А я думала, вы давно в Опере, на свидании…
Эти слова загнали Луицци в тот тупик, который подчас превращает мужчину в самого злобного из всех существующих на свете зверей.
Поначалу он всей душой воспротивился грязному обвинению, брошенному госпожой де Мариньон в адрес госпожи де Фаркли.
«Ничего себе! – возмутился он про себя. – Старая карга полагает, что этот весьма безразличный ответ на весьма безразличный вопрос является приглашением? Она хочет сказать, что я могу найти госпожу де Фаркли этой ночью в Опере и, мало того, – мне назначено свидание! Да нет же, не может быть; не существует женщины, способной на подобное бесстыдство! Госпожа де Мариньон ослеплена предубеждением, заставляющим ее придавать гнусный смысл самым невинным словам. Поведение госпожи де Фаркли могло быть довольно легкомысленным, в какой-то мере даже предосудительным, но чтобы бросаться на шею первому встречному – нет, от этого она очень далека! Госпожа де Фаркли и так достаточно молода и элегантна, чтобы быть уверенной в своей желанности и привлекательности. Она никак не заслуживает таких упреков, ибо, в конце концов, она увидела меня в первый раз… Я для нее не более чем ничего не значащий незнакомец…»
Поток благих мыслей, переполнявший разум Луицци, вдруг разом прекратился – он заметил, что все вокруг шушукаются, явно обсуждая именно его, барона, поведение; и мысли его круто повернулись.
«А, черт! – воскликнул он про себя. – Какой я глупец! Неужели я один приписываю женщине скромность, которая вовсе ей не свойственна? Неужели и на этот раз, как уже бывало, я упущу возможность провести несколько часов в свое удовольствие из-за моего слишком доброго мнения о других и боязни дурной славы? Слишком часто я обманывался ложными подобиями добродетели! Хватит щепетильных сомнений, которые исходят от меня самого, ни от кого более! И для полной ясности – марш в Оперу!»
Чего только не породила в мужских сердцах эта боязнь остаться в дураках! Сколько раз она заставляла мужчин идти на подлое и трусливое предательство там, где они могли не поступаться своей честью! Покинув салон госпожи де Мариньон, Луицци совершил одну из таких низостей, придав нелестным домыслам о женщине определенность и достоверность. Все слышали слова хозяйки гостиной; за Луицци следили, и один из тех хлыщей, что так мило рассуждал о госпоже Фаркли, притворившись, что также покидает вечеринку, пропустил барона вперед и отчетливо услышал, как выездной лакей прокричал кучеру: «В Оперу!» Бездельник тут же вернулся и поведал об этом компании из четырех или пяти близких друзей, захохотавших достаточно громко для того, чтобы общество заинтересовалось причиной столь неуместного веселья. Вначале они отнекивались:
– А, да так, ничего! Глупая шутка, только и всего! Бедный Луицци – у него был столь торжествующий вид… Славный малый, честно говоря, но не более того…
– Что-то случилось? – заинтересовалась госпожа де Мариньон.
– А, да так… Не стоит и повторять.
– Вы говорили о господине де Луицци?
– Не более чем о других.
– Что, он уехал?
Один из весельчаков утвердительно кивнул, столь многозначительно ухмыльнувшись, что вся компания заново покатилась со смеху.
– Но в чем дело, в конце концов? – продолжала настаивать госпожа де Мариньон.
– Он отправился на бал в Оперу, – ответил тот же господин, нажимая на каждый слог, чтобы придать своим словам совершенно определенный смысл.
– Какой ужас! – с негодованием воскликнула госпожа де Мариньон. – Какой скандал!
– К тому же дурного тона, – добавил Косм де Марей.
– Да! – обернулась к нему госпожа де Мариньон. – То ли дело вы, вы хоть как-то прикрывались…
– Да что вы! Чистая клевета, истинный бог! – фатовски подбоченился де Марей.
– Я клевещу? Вы еще смеете отрицать?
– Ну нет! – заступился за товарища один из его друзей. – Вы клевещете на него только в том, что он что-то скрывал: де Марей никогда не прятался!
– Ах, господа, господа! – произнесла госпожа де Мариньон тем тоном, что состоит из показного возмущения и тайного удовольствия, которое доставляет старой притворщице злословие, достигшее цели.
Она вернулась к своим подругам, и между ними завязался оживленный разговор, к которому поспешили присоединиться еще несколько гостей; по мере того как в своем рассказе госпожа де Мариньон переходила от бесстыдного приглашения госпожи Фаркли к поспешному отъезду господина де Луицци, удивление выражалось все более резкими восклицаниями. Самые строгие судьи использовали в отношении изгнанной гостьи словечки, которые можно услышать разве что в подворотне. Если бы Луицци стал свидетелем этой беседы, то сделал бы небольшое открытие, а именно, он узнал бы, насколько преувеличено мнение о сдержанности в выражениях в определенных кругах. Так, женщина, которая и слушать не станет лишь слегка вольную историю, окутанную туманом самых изысканных слов, снесет и даже сама ввернет куда более крепкие словечки, если нужно оскорбить другую женщину или заклеймить порок. В данном случае благовоспитанность позволила госпоже де Фантан зайти так далеко, что дальше некуда.
– Да-да, – поддакнула она госпоже де Мариньон, – похоже, эта дамочка пришла сюда, чтобы заняться делом, привычным для некоторых особ в местах общественных гуляний[172].
– Но, сударыня… – возразил было мужчина, достаточно немолодой для того, чтобы помнить госпожу де Фантан еще совсем юной.
– Да-да, сударь! – воскликнула госпожа де Фантан, раздраженная тенью несогласия со справедливостью своего приговора. – Да, сударь, госпожа де Фаркли пришла в эту гостиную, чтобы заняться здесь…
– Ой-ой-ой! Не говорите так, – продолжал пожилой мужчина, заглушая своими восклицаниями роковое слово, которое, хотя и не было услышано, было тем не менее произнесено.
Впечатление от этих событий в гостиной госпожи де Мариньон было столь сильным, что, как ни старались певцы, сменявшие друг друга у рояля, их так никто и не услышал. Может ли даже самая чудесная музыка соперничать со злыми языками?
И тем не менее здесь произошло нечто совершенно необычайное.
Когда всеобщие пересуды достигли своего апогея, за роялем появился мужчина, одетый во все черное, с худым и скуластым лицом, выпуклым, узким лбом, тонкими насмешливыми губами и глубоко запавшими, хищно блестевшими из-под густых бровей глазами[173]. Как только он дотронулся до клавишей, все немедленно обернулись к нему. Словно по струнам инструмента ударили железным когтем, а не молоточками, обитыми войлоком. Рояль кричал и скрежетал под страшными пальцами. Вид пианиста приковал всеобщее внимание, вызванное вступлением; и тут насмешливо-зловещий голос заставил слушателей слегка содрогнуться – он начал арию о клевете из «Севильского цирюльника»[174].
Слово «клевета» прозвучало со столь мощным сарказмом, что все разом, как по мановению руки, умолкли. Певец продолжал с дикой мощью органа и столь язвительной интонацией, что все общество замерло в неподвижности. Во время пения он не сводил пронзительного взгляда с главной троицы, состоявшей из баронессы дю Берг, госпожи де Фантан, снова занявших свои кресла, и госпожи де Мариньон, севшей на место госпожи де Фаркли словно для того, чтобы очистить его от грязи: так воздвигают крест на месте кровавого преступления.
Этот насмешливый, оскорбительный взгляд, казалось, настолько напугал госпожу де Мариньон, что она вжалась в спинку кресла, судорожно вцепившись скрюченными пальцами в подлокотники. Она как будто опасалась, что грозный музыкант выстрелит в нее из немигающих глаз огненной стрелой, которая пригвоздит ее к месту. Наконец, когда певец перешел к заключительной части арии, последняя фраза которой с такой энергией живописует крик боли оклеветанного и злорадство клеветника, он придал своим словам настолько жуткое выражение, а голосу – настолько потрясающую мощь, что задрожала хрустальная посуда и сердца слушателей затрепетали. Всеми завладело чувство неизъяснимой тревоги и какого-то напряженного ожидания.
Прогремел финал, и в гостиной на несколько мгновений воцарилась мертвая тишина, певец быстро раскланялся и скрылся за дверью.