Франсуа Мориак – Тереза Дескейру. Тереза у врача. Тереза вгостинице. Конец ночи. Дорога в никуда (страница 21)
— Я хочу в последний раз попросить у вас прощения, Бернар.
Тереза произнесла эти слова чересчур торжественно и безнадежно — это была последняя ее попытка возобновить разговор. Но Бернар запротестовал:
— Не стоит больше говорить об этом.
— Вы будете чувствовать себя очень одиноким; пусть меня там не будет, я все-таки занимаю некоторое место. Для вас было бы лучше, если бы я умерла.
Он слегка пожал плечами и почти весело попросил ее «не расстраиваться из-за него».
— В каждом поколении Дескейру был свой старый холостяк! Эта роль выпала на мою долю. У меня все необходимые данные для нее (вы, полагаю, согласитесь со мной). Жалею только, что у нас родилась дочь, а не сын, — угаснет имя. Правда, даже если бы мы продолжали жить вместе, второго ребенка мы бы не захотели иметь… Так что, в общем, все идет хорошо. Не вставайте, пожалуйста. Посидите еще тут.
Он знаком подозвал такси и на секунду подошел к Терезе напомнить ей, что по счету уже уплачено.
Она долго смотрела на бокал Бернара, где еще оставалось на донышке немного портвейна, потом снова стала разглядывать прохожих. Некоторые, по-видимому, поджидая кого-то, ходили взад и вперед. Какая-то женщина дважды обернулась и с улыбкой поглядела на Терезу (работница, а может быть, просто нарядилась работницей). В этот час пустели швейные мастерские. Тереза и не думала уходить из кафе — ей не было ни скучно, ни грустно. Она решила не ходить в этот день к Жану Азеведо и вздохнула с облегчением, — ей совсем не хотелось видеться с ним: опять разговаривать, подыскивать выражения. Она знала Жана Азеведо, но тех людей, с которыми стремилась сблизиться, она не знала — знала только то, что они не потребовали бы от нее слов. Тереза больше не боялась одиночества: она уже предчувствовала, что стоит ей подольше посидеть неподвижно, и вокруг нее поднимется темный круговорот, смутное волнение, так же как потянулись бы к ней муравьи и сбежались бы собаки, если б тело ее неподвижно вытянулось в песках Южных ланд. Ей захотелось есть, она встала и увидела себя в большом зеркале, вставленном в резную раму старинного английского стиля: что ж, этой молодой даме очень идет ее дорожный костюм, облегающий фигуру! Но со времени ее заточения в Аржелузе лицо ее все еще оставалось изможденным, худеньким, оно словно истаяло, скулы выступали, нос казался коротким. Она подумала: «Я женщина без возраста». Она позавтракала на улице Руаяль (так она часто делала в своих мечтах). Ей не хотелось возвращаться сейчас в отель. Приятное тепло разливалось по телу после полбутылки пуйи. Она спросила сигарет. Какой-то молодой человек за соседним столиком чиркнул зажигалкой и поднес ей огонек; она улыбнулась. Подумать только, всего лишь час тому назад ей хотелось ехать вечером с Бернаром по дороге на Вилландро, все больше углубляясь в мрачный сумрак соснового бора! А разве так уж важно любить тот или иной край, сосны или клены, океан или равнину? Ничто ее теперь не интересует, кроме людей, существ из плоти и крови. «Мне мил не этот каменный город, не музеи, не лекции, а живой лес, который тут волнуется, его раздирают такие яростные страсти, что с ними не сравнится ни одна буря. Стоны аржелузских сосен в тишине ночи только потому и тревожат, что в них есть что-то человеческое».
Тереза немного выпила и много курила. Она посмеивалась про себя довольным смехом. Тщательно подкрасив щеки и губы, она вышла на улицу и двинулась куда глаза глядят.
1927 г.
ТЕРЕЗА У ВРАЧА
— Нет, нет, мадемуазель, я же вам сказала, сегодня доктор уже не будет работать. Можете идти.
Доктор Элизе Шварц, услышав эти слова Катрин, тут же высунул голову из комнаты и, не глядя на жену, обратился к секретарше:
— Я позову вас через минуту.
Катрин Шварц выдержала дерзкий взгляд мадемуазель Парпен, улыбнулась, взяла книгу и подошла к балконной двери. Ставни были отворены; вода струилась по просторному балкону их квартиры на седьмом этаже; отсвет от люстры, освещающей кабинет доктора, ложился на глянцевую от дождя мостовую. Глаза Катрин на мгновение задержались на продолговатом ярком пятне — двойном ряду фонарей на далекой улице Гренель, протянувшейся между темными спящими заводами. Вот и опять, как и все последние двадцать лет, думала она, Элизе не отказал себе в удовольствии поставить ее на место, унизить. Впрочем, в этот вечер ему не уйти от наказания: что он там может надиктовать мадемуазель Парпен? От силы три-четыре страницы… Работа «О сексуальности Блеза Паскаля» не сдвигалась с места: с тех пор, как прославленный психиатр загорелся идеей оставить свой след в истории литературы, с каждым днем ему становилось все труднее продолжать начатое.
Секретарша встала как вкопанная у двери шефа; у нее были глаза преданной собаки. Катрин раскрыла книгу, попыталась читать. Но лампа располагалась на новомодном, очень низком столе, и, хотя диван тоже был совсем невысокий, ей пришлось пересесть на ковер, чтобы ясно видеть текст. На верхнем этаже девочка брала урок фортепиано, но это не мешало мадам Шварц слушать радиопередачи, доносящиеся от соседей по лестничной площадке. «Смерть Изольды» резко оборвалась и сменилась кафешантанной французской песенкой. Внизу выясняли отношения молодожены, хлопнула дверь.
Может быть, именно в этот миг Катрин вспомнилось, какая тишина царила в особняке на улице Бабилон, где жили когда-то ее родители, и вокруг него, во дворе и в саду. Тогда, перед самой войной, выходя замуж за молодого эльзасского врача отчасти еврейского происхождения, Катрин де Борреш не то чтобы поддалась обаянию ума, который в ту пору казался ей безупречным, и не то чтобы даже покорилась физическому обаянию этого человека — той властной силе, что и теперь, спустя два десятилетия, подчиняла несметное множество больных. Нет, между 1910 и 1913 годом дочь барона де Борреша восстала против своей семьи; ей был отвратителен отец, с его безобразной внешностью, каким-то преступным уродством (к этой-то мерзкой кукле и наведывался два раза в неделю доктор Элизе Шварц — подкрутить ослабевшие винтики в организме). С неменьшим презрением относилась она к матери, с ее ограниченной, однообразной жизнью. В те времена для девушки ее круга подобная позиция была такой же рисовкой, как, например, упорная учеба — до лиценциата по литературе — или поступление в Сорбонну. Шварца она видела мельком во время скоротечных завтраков, а за праздничными обедами внимала переливам его звонкого голоса, доносившегося с дальнего конца стола. В глазах юной Катрин он выглядел олицетворением прогресса, святой науки. Она, как стену, возвела этот брак между собой и тем миром, который отвергала. По правде говоря, известный уже тогда ученый, секретарь Лиги прав человека, Элизе Шварц с удовольствием принял на себя роль миротворца: помирив Катрин с семьей, он мог бы всегда входить в особняк де Борреш через парадную дверь; еще немного, и ему бы это удалось. Он методично претворял в жизнь свой план и отказался от него только тогда, когда понял, что невеста его раскусила. Так, с первого дня начала разыгрываться между ними эта комедия: поминутно Шварц, чувствуя на себе неотступный взгляд Катрин, наступал на горло своим тщеславным замыслам и вновь входил в роль ученого с передовыми идеями.
Потом он мстил за себя, обращался с ней по-свински, всячески ей грубил, особенно при свидетелях. После двадцати лет совместной жизни у него вошло в привычку унижать ее при всяком удобном случае: это стало настолько обычным делом, что, как и этим вечером, ему нередко доводилось хамить ей безотчетно, без желания.
В свои пятьдесят лет он высоко держал благородную голову, окаймленную густыми седыми волосами. На его смуглом, дубленом лице играл румянец. Такие лица сохраняются дольше других. У него была молодая, свежая кожа, здоровый рот. «Вот что держит Катрин», — не сомневалось «общество» (люди, от которых она в свое время бежала, настигли ее: теперь их привлекали в ней левые идеи). Говорили даже, что «ей нравятся колотушки». Но знавшие ее мать, баронессу де Борреш, находили, что, не подозревая об этом, именно ей Катрин обязана этой свободой от предрассудков, которую она унаследовала вместе с известной рассеянностью, чрезмерным благодушием и неизменно строгим стилем в одежде, не считающимся ни с какими веяниями моды.
В тот вечер Катрин уселась на ковер, что в корне противоречило ее «стилю». Ее короткие волосы кое-где поседели, они приоткрывали тощий затылок. У нее было мелкое лицо — сморщенная рожица карлицы; взгляд ясный и прямой. Крошечный рот искажался тиком, который кто-то мог ошибочно принять за издевательскую усмешку.
Мадемуазель Парпен стоя листала иллюстрированные журналы, сложенные на консоли, со следами от пальцев, которые оставили пациенты доктора. Этой толстой коротышке не помешал бы корсет. Когда телефонный звонок позвал ее в прихожую, она со значением плотно прикрыла дверь: этот жест уведомлял мадам Шварц, что телефонный разговор — не для ее ушей. Напрасные усилия: все звуки из одной комнаты беспрепятственно проникали в другую; уроки игры на фортепиано и радиотелеграф приводили соседей в бешенство. К тому же секретарша все больше повышала голос: