реклама
Бургер менюБургер меню

Франсуа Мориак – Дорога в никуда (страница 4)

18

Кибела смотрит на спящего Атиса и думает:

Спит Атис. Боги, прочь, – вас смолкнуть заклинаю. Исчезни, целый мир, – будить его не смей. Пусть руки стройные, как пара спящих змей, Раскинутся в тиши, земную плоть лаская, – Подобен смерти сон, но жизнь в себе таит. Страсть землю сотрясла. Спит юноша несмело, – И сон его хранит счастливая Кибела[1].

«Это еще что за чепуха? Что все это значит?» – сердито вопрошала себя Леони Костадо. Но почему эти стихи вызывали в ней такое раздражение?

Пускай жужжанье мух баюкает тебя, Пусть петушиный крик разбудит на рассвете. Ты спишь, – не ведая, как стражду я, любя, Как тяжко небо мне, как гнет деревья эти Жестокой страсти вихрь, как слезы льют дожди, Ты спишь, о Атис мой, и бед моих не знаешь. Прекрасной Сангарис во сне ты обладаешь, – Песок ее постель, и волны льнут к груди. Мне не сравниться с ней. Мне чужда плоть земная. Секут меня моря, приливами терзая. Царица горькая, я не имею рук. Хочу – и не могу обнять тебя, мой друг. Я слишком велика. Мой облик дик и страшен, Венец из трав морских медузами украшен.

Почему у Леони Костадо поднималась в груди глухая, бешеная злоба и постыдное желание схватить и разорвать на мелкие клочки красивую тетрадь, купленную поэтом в «Английском магазине»? Она сама не понимала причину этого. Не знала она и того, что точно такие же с трудом сдерживаемые порывы ярости овладевали порою и Пьером и что в ту минуту, когда она почти ненавидела своего сына, между ними было глубокое сходство – не сходство ума и сердца, а той темной жажды разрушения, которой Леони Костадо сама боялась в себе. Она отошла от столика и постояла у окна, прижавшись лбом к стеклу. Пьер вскрикнул испуганно: «Кто тут?»

– Это я… Робер еще не вернулся?

– Нет еще. Но он скоро придет. Он хотел только на минутку заглянуть туда. Может, уже известно что-нибудь… – И Пьер широко зевнул, обнажив редкие зубы. – А ты что-нибудь узнала, мама?

– Да, я сейчас была у них.

– Что?! Ты ходила на Биржевую площадь?

Пьер окончательно проснулся и посмотрел на мать суровым и недоверчивым взглядом.

– Это был мой долг, – сказала она.

Пьер подумал: «Какое лицемерие!» Однако Леони Костадо действительно была глубоко убеждена, что она выполнила свой долг перед сыновьями, первейший свой долг. Да еще ей, может быть, удалось вовремя предупредить Люсьенну.

– И я очень хорошо сделала, что пошла к ним. Вообрази, ведь эта несчастная женщина ни о чем и не подозревала… Конечно, она за последнее время сильно тревожилась, но никак уж не думала, что близится катастрофа.

– Ну? И что же ты ей сказала?

Леони Костадо возмутилась: по какому праву он допрашивает мать, да еще таким тоном? Уж не подозревает ли он ее в неблаговидном поступке?

– Да нет, мама… Я просто хотел узнать…

– А я не обязана отдавать какому-то сопляку отчет в своих действиях. Я поговорю с Робером, когда он вернется. Спи! Чтоб я тебя больше не слышала!

И Леони Костадо вышла из комнаты, захватив с собой лампу. Но сейчас ею руководило не чувство гнева, она поняла, что лучше всего поговорить с Робером наедине, без этого бесноватого мальчишки. Едва она успела переодеться и накинуть на себя халат, как услышала неуверенный шорох у входной двери – Робер нащупывал ключом замочную скважину. Леони кашлянула, желая показать, что она не спит и поджидает сына. Он вошел, перебросив через руку пальто. И как всегда, Леони подумала о том, что фрак очень ему к лицу. Право, в высоком стройном Робере куда больше изящества, чем в коренастом Гастоне. И хотя Леони скорее нравились мужчины такого типа, как ее старший сын, она из чувства справедливости признавала, что в Робере больше тонкости и породистости…

– Разумеется, ее не было на балу, – сказал Робер с какими-то нерешительными, робкими интонациями, всегда раздражавшими его мать. – Видел там Жюльена, но издали, и не мог к нему пробраться. Кое-кто из приятелей уже дал ему почувствовать, что его присутствие неуместно… Я сейчас же помчался на Биржевую площадь и не застал их – они уехали.

В эту минуту вошел Пьер, босой, в пижаме, с всклокоченной шевелюрой.

Мадам Костадо раздраженно воскликнула:

– Я тебе что сказала? Я ведь велела тебе спать!

– А сон твоего веления не слушается. Взял да и не пришел.

Робер вяло запротестовал:

– Пьер, как тебе не стыдно! Зачем ты дерзишь?

Пьер крикнул в ответ:

– Уверен, что она не решилась признаться тебе, откуда она сейчас явилась, куда она ходила вечером…

– Как ты смеешь называть меня «она», когда говоришь обо мне, да еще в моем присутствии!..

Но Пьер, не обращая на мать внимания, продолжал:

– Она была на Биржевой площади, тайком от нас… Весь вечер там провела.

Робер посмотрел на мать. Красивое лицо его помрачнело.

– Ведь это неправда, мама?

Мать ответила вызывающим тоном:

– Почему же неправда? Правда.

– Ты видела мсье Револю?

– Нет, он в Леоньяне. Я это знала и знала также, зачем он туда отправился, а Люсьенна ничего не знала… Понятно вам? Я решила ее предостеречь, и благодаря мне она поехала в Леоньян… А то вдруг, не ровен час, Оскар наложит на себя руки… Я, может быть, спасла ему жизнь. Да, да, очень просто…

Робер тяжело вздохнул.

– Ну, раз его самого не было дома, ты, конечно, не стала говорить о наших деньгах…

Леони Костадо промолчала. А Пьер пробормотал:

– Как бы не так! Станет она стесняться.

– Повтори, Пьер! Повтори громко то, что ты сейчас сказал…

– Я сказал, что наверняка ты не постеснялась и говорила о деньгах. Ты только для этого и ходила туда.

Все шло именно так, как Леони Костадо и ожидала. Младшие сыновья выступали в роли ее судей, тогда как Гастон был бы восхищен и поблагодарил бы мать… А с этими мальчишками не избежать борьбы. Хотя она совершенно права.

И Леони Костадо бросилась в атаку:

– Я защищала не свои, а ваши деньги, доставшиеся вам от отца. И великодушничать я могла бы лишь в том случае, если б это был мой собственный капитал.

Робер прервал ее: раз этот капитал принадлежал им, сыновьям, значит, они вольны не требовать его…